Выкурив папиросу, дядя продолжает объезд: вот одна из тысячных отар, с громким лаем овчарки бросаются на нас, подходит пастух в лаптях, тоже с рапортом о благополучии, напоминает, что пора приняться за стрижку, мы едем к другой «косовице», где рабочие, совсем мокрые от пота, уже полдничают галушками, запивая их теплым квасом. На обратном пути задерживаемся на одном из хуторов, у крупного арендатора, высокого русого мужика Остапа, который насквозь видит ничего не понимающего в хозяйстве дядю, почтительной лестью умеет обвить его вокруг пальца и из года в год за его счет богатеет. Он угощает нас отличным хлебным квасом, упрашивает зайти в хату перекусить, но мы уже торопимся к обеду и быстрым аллюром, запыленные, проголодавшиеся, возвращаемся домой. Все домашние поджидают нас на крыльце, мне хочется показать свою удаль ловким прыжком с лошади, но, очутившись на земле, я к ужасу чувствую, что стою беспомощным раскорякой, с трудом передвигаю негнущиеся ноги и, густо краснея, слышу громкий хохот. Конечно, такой конец не трудно было предвидеть и не пускаться сразу в продолжительную прогулку…
К обеду за стол садилось человек пятнадцать–двадцать. Кроме временных гостей, всегда было много бедных родственников. Простой, но более чем сытный и жирный обед съедался с жадностью, и после него в доме водворялось сонное царство часа на два, а молодежь уходила в сад, где, разлегшись под старой грушей, мы читали вслух. Дядя получал «Вестник Европы», «Живописное обозрение» (потом «Ниву») и одесскую газету. Мы привозили с собой Некрасова и усердно скандировали «Русских женщин», «Дедушку», «Убогую и нарядную», «У парадного подъезда», которые тогда декламировались со сцены Андреевым-Бурлаком под бурные аплодисменты публики.
После пробуждения обед обильно запивался квасом, а то подавалось мороженое, и затем помещик снова отправлялся в объезд. Если мы его не сопровождали, то играли в крокет, и страстное состязание – рыцарское отношение к противнику было неведомо, и поражение воспринималось как личная обида – вырабатывало замечательных мастеров. А вечером – танцы под рояль, за который тетка охотно садилась, угощая новой кадрилью или полькой, ноты коих прилагались к «Живописному обозрению». Когда бывали гости (в округе было еще несколько евреев, мелких помещиков и арендаторов), преимущественно около 20 июня, устраивался примитивнейший любительский спектакль с обильным дивертисментом.
Так протекала наша деревенская жизнь, казавшаяся нам необычайно разнообразной и содержательной. Когда через несколько дней на нас переставали смотреть как на гостей и предоставляли самим себе, добивались права принять участие в работе: чистили на конюшне лошадей и водили их на водопой, в кузнице раздували меха, в плотницкой строгали, тщетно пробовали косить. Но помимо таких более или менее невинных занятий, я вообще не понимаю, как удалось сносить голову на плечах: сколько раз я падал с лошади, сваливался с высокого дерева, каким-то чудом увернулся на скотном дворе от разъярившегося быка и т. д. Однажды и случилось большое несчастье: троюродный брат взобрался на молотилку, барабаном захватило его ногу, он истек кровью. Но и этот тяжкий урок ничему не научил: год спустя мы на пари с дядей взялись заменить рабочих у барабана, которые должны были развязывать подаваемые с возов снопы и бросать в барабан. Проработали мы полчаса под палящим послеобеденным зноем, и два дня пролежал я с повышенной температурой. Об этом, впрочем, можно было только догадываться по самочувствию, потому что термометра не было.
Я искренне убежден, что, поскольку у меня есть положительные качества, развитием и укреплением их я прежде всего обязан этой степной деревне с ее бескрайними просторами и трогательно нежной природой. В последний раз «вновь я посетил знакомые места»[11] после долгого промежутка в конце зимы 1895 года. Поездка на «долгих» отошла уже в прошлое. С проведением Екатерининской железной дороги Мало-Софиевка оказалась в девяти верстах от одной из станций (Милорадовка). Я приехал на свидание с матерью, которой после нашего разорения и смерти отца некуда было деваться. Корбино давно было продано с молотка, а от Мало-Софиевки Остап отхватил порядочный кус. В доме, когда-то столь шумном, было уныло, и, увы, я сам был уже не тот: после четырех лет изнуряющих неудач судьба вновь повернулась ко мне лицом. Чем меньше было в этом моей заслуги, чем больше это было вроде выигрыша в лотерею, тем самодовольнее впервые я стал оглядываться на себя, и вместе с тем впервые, как ни странно, стала зарождаться неуверенность в будущем. Чем ласковей судьба улыбалась, тем меньше я ей доверял.
Во время одной из поездок в деревню – это было после успешно сданных трудных экзаменов из четвертого в пятый класс – мы на пароходе познакомились с двумя гимназистами, из которых я хорошо запомнил одного, тщедушного, со страдальческим выражением лица и ровным, тихим голосом, звучавшим с неподдельной искренностью. Поздним вечером сидели мы на палубе в ожидании отбытия и вели оживленный разговор о гимназических порядках. Оживление вносил я, со свойственной мне словоохотливостью изображая наших «монстров» и нашу молодецкую борьбу с ними. Гейман – так звали моего собеседника – слушал внимательно, серьезно, ни разу не улыбнувшись, и затем стал рассказывать, что в их гимназии не лучше, но иначе и быть не может, потому что такова система, а она, в свою очередь, является неизбежной принадлежностью всего режима. И как странно: тогда я весь был поглощен новизной услышанного от него и жадно впитывал каждое слово, ничего вокруг себя не замечая. Совершенно не помню спутника Геймана, точно он был лишь тенью его, улетучилось и живое содержание беседы, может быть, даже не точно воспроизвожу ее смысл, но твердо уверен, что с этой ночи мое миросозерцание стало по-иному формироваться, Гейман открыл передо мной потайную дверь, существование которой тщательно маскировала безраздельно довлеющая домашняя обстановка, и с тех пор я стал ее стесняться. Гимназию я уже в достаточной мере ненавидел, но взор, так сказать, был устремлен не вперед, а назад: я знал из «Очерков бурсы»[12], что бывало и много хуже… Теперь мне стало ясно, что от гимназии нужно как можно полней эмансипироваться и найти другой центр жизни и интересов, конечно, вне домашней обстановки, которая, как теперь мне стало ясно, скрывала от меня столь важную тайну.
Два деревенских месяца рассеяли эти новые впечатления, но уже на обратном пути они бодро и весело зашевелились. Манило что-то новое и неизведанное,