первым учеником, охотно приходившим каждому на помощь. Поэтому он считался как бы совестью класса и, в частности, на меня имел самое благотворное влияние.

На почве отстаивания своего достоинства и разыгралась в шестом классе небывалая в гимназических летописях история. Не помню, с чего она началась, но вижу перед собой грузного величественного директора-громовержца (и фамилия у него была звучная – Порунов), который в сопровождении инспектора и классного наставника входит во время урока в класс, чтобы торжественно объявить состоявшееся в данной четверти распределение учеников по трем разрядам. Ученики встали и подтянулись, а директор рокочущим басом начал: «Первого разряда нет! Срам!» Следует значительная пауза, чтобы обвести взглядом всех воспитанников, и продолжение: «Первый ученик – Серебряник, а по поведению у него тройка, за дерзость инспектору. В случае повторения волчий билет[13]. Второй ученик…» Должна была быть названа моя фамилия, но директору продолжать не пришлось. Совершенно спокойно, но твердо Серебряник, перебивая директора, заявил: «Я дерзостей не говорил и тройки не заслужил».

Порунов побагровел от неожиданности и крикнул: «В карцер!» – «В карцер не пойду!» – «Немедленно вон! Ступайте домой». Серебряник стал укладывать книги в ранец, а синклит шумно удалился. Во время этого молниеносного диалога инспектор стоял с каменным лицом, точно происходившее его вовсе и не касается.

Не только наш класс, но вся гимназия горячо волновалась, а невежественное начальство давало волнению все сильнее разыгрываться, прервав урок для экстренного заседания педагогического совета. Примерно через час тот же синклит вновь появился в классе, и директор сообщил постановление об увольнении Серебряника из гимназии, прибавив, что сегодня уроков больше не будет. Но прежде чем разойтись, мы порешили собраться в квартире одного из товарищей, и там вечером было постановлено поддержать Серебряника «забастовкой» (не первой ли она была в освободительном движении?), к которой обещали на другой день присоединиться седьмой и восьмой классы. Из тридцати учеников оказалось двое штрейкбрехеров, на другой день число их увеличилось до шести, еще один день мы тщетно прождали присоединения старших классов и на четвертый день явились в гимназию. Встречены мы были, словно ничего не произошло, даже предупредительно. Первым был урок физики: тщедушный преподаватель вызвал меня к доске, преувеличенно одобрял ответ и отправил на место, сказав, что заслуживаю высший балл. Я не успел дойти до своего места, как дверь распахнулась, снова вошел директор со свитой и, силясь принять как можно более зловещий вид, возгласил, что решение нашей участи последует из министерства, куда дело о бунте переслано. «А до получения ответа из Петербурга считаю необходимым оберечь вверенную мне гимназию от посещения бунтовщиков». Недели три мы наслаждались неожиданными каникулами, а когда по приглашениям вернулись в гимназию, нам было объявлено, что двое, у которых на квартире состоялись собрания, увольняются, остальные, конечно за исключением штрейкбрехеров, приговариваются к заключению в карцер на срок от 6 до 48 часов и могут возобновить посещение уроков только после отбытия очистительного наказания. А еще через месяц инспектора все же убрали, но, кажется, не больше чем через полгода он вновь водворился у нас, уже значительно изменившийся в отношении к ученикам, да и громовержец поблек: вероятно, начальство тоже получило выговор, который оно гораздо болезненнее восприняло, нежели мы карцерное заключение.

Пронесшаяся гроза значительно освежила гимназическую атмосферу и резче всего изменила мое положение: я передвинулся по успеваемости на первое место, а главное – оказался преемником Серебряника на посту коновода, что мне чрезвычайно льстило и тоже оказывало самое благотворное влияние, ибо, к счастью, я не испытал головокружения от успеха, а, напротив, впервые осознал, что положение обязывает, и всячески заботился не уронить своего авторитета. А тут мне еще очень посчастливилось: в Одессу переехала тетка, вдова с тремя сыновьями, один из которых был моим сверстником, но классом выше.

Сеня был очень некрасивым юношей, но прекрасной, добрейшей души. У него были выдающиеся умственные способности, и гимназию он окончил с золотой медалью. Мы и раньше были знакомы, встречаясь летом в деревне, но теперь очень близко сошлись, одиночество кончилось, и я начал ощущать под собой твердую почву, как будто нашел свое место в мире. К концу учебного года я стал страдать глазами, а экзамен из шестого в седьмой опять предстоял трудный, требовавший усиленной подготовки, врач решительно протестовал против этого, и, вероятно, тоже последствием пронесшейся грозы было, что меня перевели без экзамена, отпустив на каникулы месяцем раньше. Сеня давно уже болел легкими, я убедил его тоже добиться освобождения, что ему и удалось, и мы уже в мае уехали в деревню. Теперь обычные удовольствия перемежались серьезными спорами… Споры наши вращались вокруг вопроса о свободе воли, и я горячо защищал детерминизм. Когда приехали другие, мы устраивали правильные собеседования, и первый реферат, мной прочтенный, был на тему: все понять – все простить.

В Одессу мы вернулись вполне оправившимися, но моя болезнь действительно прошла, а милый Сеня, который благосклонной судьбой послан был мне в критическую минуту жизни, по окончании гимназии переехал в Харьков на медицинский факультет, на втором курсе был арестован, увезен в уездную сырую тюрьму и там умер от разыгравшегося туберкулеза.

Седьмой класс принес новое беспокойство отцу: устроен был оперный спектакль в пользу недостаточных учеников нашей гимназии, и мне впервые пришлось слушать оперу. Это были «Гугеноты». В Одессе всегда была итальянская труппа, в которой выступали первоклассные певцы, и меня охватило сильное увлечение. А тут, как нарочно, приехала на гастроли труппа петербургского театра, и я не только зачастил в театр, но, полный чудесных мелодий, непрерывно звучавших в ушах, ни о чем другом говорить не мог. Это было совсем как опьянение. Мы с братом все деньги наши тратили на покупку нот и заставляли сестру проигрывать их на рояле. Беспокойство отца на этот раз было неосновательно, потому что положение в гимназии стало очень прочным. В связи с уходом Толстого[14] в отставку и «диктатурой сердца» графа Лорис-Меликова весенний ветер проник и в гимназические твердыни. Начальство заметно смирилось, и больше всех, пожалуй, вернувшийся инспектор, который ко мне просто ластился. Однажды в коридоре он крепко обнял меня и стал предрекать блестящую будущность, а четверть века спустя я неожиданно столкнулся с ним на прогулке в Сестрорецке… Это было время Второй Государственной думы, так сказать, апогей моей славы, и он опять обнял меня, сказав, что гордится своим предвидением.

Но именно сознание прочности своего положения делало пребывание в гимназии все более тягостным, и живо вспоминаю душевное томление, овладевшее мною в восьмом классе: получение аттестата зрелости не вызывало никаких сомнений, и посещение

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату