ворвался в нее так, словно позади были не восемь ночей наслаждения, а год воздержания. Истощив взаимный пыл, они выбрели во двор к фонтану и обнаружили, что солнце уже близится к полудню.
Подсвеченная факелами темень за занавесью стала сереть. Айша пошевелилась и вдруг опрокинулась на спину. Изогнулась, как кошка, желающая, чтобы ее погладили, встретила взгляд не спящего Аммара и улыбнулась, показывая между полными губами влажные зубы. И просительно сощурилась и замурлыкала, изгибаясь, раскрывая колени, ловя его ладонь — он почувствовал, как под рукой набухает и крепнет маленький сосок на твердой круглой груди.
— О хабиби, мне так одиноко, любимый, иди ко мне, утешь меня, о хабиби, ну скорее, любимый, ах, и левую тоже, а теперь снова правую, ну где же ты, ах…
…- Подходите, подходите, о правоверные! Хуфайз Термизи почтил своим присутствием Куртубу, да пребудет на всех нас его благословение! Дорогу, дорогу почтеннейшему факиру,[34] - а ты прочь, фокусник, прочь, шарлатаны, позорящие великое имя бедности! Ваше место в аду, проклятое племя!
Дервиши своими посохами прокладывали себе путь в теснящейся на базарной площади толпе. Торгующие раболепно кивали, спешили положить в несомые муридами корзины свои товары: хлеб, хурма, сливы, наливные губинские яблоки, пироги с бараниной, свежая зелень — все ложилось в ивовые плетенки с крепким дном.
— Пустите! Пустите нас! Клянусь Всевышним, мы ничего не сделали! Мы ни в чем не виноваты!..
В руках гвардейцев в роскошных золотых халатах Умейядов надрывался молоденький парнишка — смуглый, как ханетта, худой и верткий, как и положено канатоходцу. Его торс был намазан маслом и оттого блестел на солнце, широкие алые шелковые шальвары пылали ярким цветом на золотом фоне сомкнувшейся гвардии — один из воинов неспешно подошел к юноше и закованной в латную перчатку рукой залепил тому оплеуху. Из носа мальчишки брызнула кровь, все захохотали. Гвардеец фыркнул:
— Завтра ты попляшешь на другой веревке, сучье семя, язычник…
В толпе засмеялись еще пуще, показывая пальцем на окруженную стражей жалкую толпу тех, кого называли 'племенем сасан': два фокусника из ханаттани, загорелых до черноты и худющих, в одних набедренных повязках и огромных чалмах, хлюпающий кровью мальчишка-канатоходец, два акробата- ханьца с косичками на затылке, раешник-ашшарит в заплатанном халате с бритой головой, видимо, его жена и мать в серых грязных покрывалах и три молодые девки-танцовщицы — в шелковых хиджабах и с лицемерно закрытыми лицами, но все-то знали, что, танцуя на помосте, сучки снимали химары и закрывали смазливые морды лишь бесстыже прозрачной тканью, и то до носа. А из всей одежды на плясуньях оставались лишь прозрачные — тьфу! — шальвары, да нагрудная повязка, да срамной платочек на губах.
Бродячие циркачи уже четыре дня веселили горожан на базарной площади, и вся Куртуба сбегалась посмотреть на то, как ханаттани дудочкой выманивают из корзинки кобру — ух злющую, с руку взрослого мужчины толщиной, капюшон величиной с чалму главного улема, — как кувыркаются и крутят волчки на тонких тросточках косоглазые ханьцы, как пляшут девки под бубен и дарабукку, тряся животами и поводя руками и густо накрашенными глазищами. Сбегались, чтобы, закидывая головы и обмирая, смотреть как по натянутой между балконами веревке идет ловкий парнишка в красных шальварах. Ну и, конечно, чтобы вдоволь посмеяться над куклами, вертящимися и болтающими над пестрой тряпкой райка — а уж что те куклы говорили, то и срамно передать. Толпа покатывалась со смеху и над старым купцом, чья молодая жена веселилась с молоденьким гулямом, — кукла, изображавшая бравого тюрка, не давала бабе спуску, — и над дервишем с огромным брюхом и важным голосом, изгонявшим злых духов из молоденькой дочки векиля[35] — 'а теперь впустите меня к ней за занавеску! Подойди ко мне ближе, девица! Еще ближе! Нет, еще ближе! Ах, ах, уходи, злой дух! Слышите, правоверные, как девица кричит? Это все злой дух! Больно тебе? Это все злой дух у тебя между ног! Ах, ах! Ну как? Не больно уже? Ушел, сталбыть, злой дух! ничто не устоит перед барака суфия, ах, ах!' Ну и конечно выходила кукла в голубой чалме и в красных одеждах халифа, а следом за ней другая, с белым лицом, в черном кафтане и с длинным мечом: 'а ну-ка, Тарик, слетай на небо, нырни в море, спустись в подземные норы, принеси мне что-не-знаю-что, а не то не сносить тебе головы! — Слушаюсь и повинуюсь, о мой повелитель!' И кукла рубилась с дэвами, освобождая из пещеры юную красавицу: 'вах, Тарик, возрадовалось мое сердце, так и быть, живи пока, отрублю тебе строптивую голову в следующий раз!'
Но сегодня наместник Куртубы огласил указ-маншур: взять под стражу нечестивое племя сасан — ибо их бесстыжие представления противоречат установлениям ашшаритской веры. Говорили, что святой шейх Ахмад и-Джам лично запечатал письмо с жалобой градоначальнику, а в письме том, шептались люди, сказано было о всех тайных грехах старого шихны:[36] и о пристрастии к вину, и о слабости к смугленьким мальчикам из Ханатты, и даже о том, что наместник — тогда еще в должности градоначальника Кутраббуля — в смутные времена мятежа сносился письмами с эмиром Абд- аль-Вахидом и принимал от того подарки; в связи с чем шихна — да помилует его Всевышний! — приказал пытать всех своих катибов, но так и не дознался, кто выдал его тайны святому и-Джаму.
Так что сегодняшнее представление прервали высокие воины в золотой парче, с длинными копьями и красными щитами с блестящими бронзовыми навершиями. Они окружили нечестивцев и сейчас уже доставали веревки, чтобы связать их и отвести в зиндан. Поговаривали, что в квартале плотников векили уже договариваются с мастерами о возведении помоста в пять зира высотой и крепкой виселицы. Однако горожане роптали: по обычаю, тех, кто оскорбил веру — а неверные собаки оскорбили ее многажды: и срамными плясками, возбуждающими похоть, и игрой на недозволенных музыкальных инструментах, и противоречащими заповедям представлениям с изображениями людей, и языческими фокусами, — так вот, таковых положено было побивать камнями за стенами города. Что бы шихне не позволить гражданам исполнить долг верующего, бросив в нечестивца камень?
Так шептались люди — а гвардейцы, тем временем, под одобрительные возгласы толпы, принялись заводить локти за спину верещащим женщинам.
— Смотрите на подлых, нечестивых язычников!
Сильный звучный голос дервиша разнесся над толпой. Хуфайз Термизи, в опрятной бурой одежде и в белоснежной чалме, обернутой вокруг священного колпака суфия, взобрался на тележку зеленщика, поднял руку и указал на извивающихся в руках воинов девок. Те уже содрали с них хиджабы и покрывала и спутывали их одну за одной, а девки кричали и пытались плечами прикрыть голые лица. Люди улюлюкали и показывали на шлюх пальцами.
— Некоторые из них осмеливаются называть себя ашшаритами! О правоверные, истинно говорю вам: в глазах Всевышнего лицемер-мунафик — в тысячу крат хуже подлого свиньи-многобожника! Кричите, кричите, распутницы, завтра вы будете кричать еще громче, когда в ваш фардж зальют свинец!
Толпа взорвалась радостными криками:
— Так им! Поделом неверным!
Хуфайз важно кивнул и возвел руки к небу:
— Да пребудет благословение шейха и-Джама с этим городом! Жертвуйте на святую ханаку, верующие, и милостыня ваша зачтется вам перед лицом Судии! Знайте, что дирхам, отданный в закят[37] шейху и-Джаму, стоит пяти молитв на могиле шейха Гилани у Пятничной мечети Мадинат-аль-Заура, а динар — и всех пятидесяти молитв!
И муриды вышли вперед с подносами. На них со звоном посыпались монеты. Очень худой человек в одежде купца, с черными припухшими подглазьями, на коленях подполз к тележке, на которой стоял дервиш со свитой, и протянул к тому руки:
— О святейший господин! Ты моя единственная надежда!
Хуфайз внимательно вгляделся в лицо человека и сказал:
— Твоя печень беспокоит тебя по твоим грехам.
Тот уронил бритую голову в пыль и, завывая, стал посыпать макушку прахом.
— Но Всевышний — милостивый, прощающий. Бадр, дай ему амулет, — небрежно кивнул дервиш одному из муридов.
Тот вытащил из рукава бронзовый кругляш с чужеземными письменами по ободу и отдал плачущему