— А чаю?
— Чаю дома напьемся.
Беляков с женой заворочались, выпрастываясь со своих сидений, и писателю пришлось отступить назад, освобождая им проход.
И снова что-то смутное стукнуло в мозгу при виде беляковского красного лица с нависшими бровями, но думать об этом писателю было некогда, слишком ошеломило его происходящее. Он стоял и ничего не мог понять. Беляков уходил из столовой, унося с собой его книжку, про которую сказал… что же он сказал? Будто бы он, С., хочет присоседиться к чужой славе… Что за нелепое, обидное недоразумение!
— Это какое-то недоразумение, — сказал он, заступая Беляковым дорогу.
— Извините, нам надо идти, — сказала старушка, легонько отстраняя писателя жирной ручкой, — муж после ужина должен прилечь.
— Товарищ Беляков, это недоразумение! — умоляюще повторил писатель. — Вы думаете, мне только сейчас это пришло в голову… Увидел, мол, любопытную старую книжку, автор тезка… Но я могу доказать, что это я…
— Что вы — что? — равнодушно спросил Беляков, обходя писателя.
— Что это я, что я — это…
— Что вы это вы это вы, — хмыкнул Беляков, направляясь к двери. — Вон я тоже я.
— Нет, я могу доказать… Я, еще когда не знал, что книжка здесь, говорил Мише…
— Ну, доказывайте.
— Я еще раньше сказал Мише, что написал такую книжку, вот он подтвердит, правда, Миша?
Беляков приостановился у двери и слегка поднял бровь в сторону Миши.
— Верно, он что-то рассказывал мне, — промямлил Миша, ковыряя картофельную котлету.
— Что именно?
— Что-то из времен революции… Из своей молодости…
— Из времен революции… Что же, он и тогда цветочки под пулями собирал, э? На обслуживающий персонал произвело впечатление. Он вообще, видно, любитель рассказы рассказывать. Писс…ссатель! Так пусть же он вам еще порасскажет, а вы послушайте.
И Беляков ушел со своей старушкой.
Писатель рванулся было следом, но восточный человек удержал его за руку.
— Не стоит, — негромко сказал он, — не унижайтесь перед этим…
— Но я должен…
— Да погодите минутку. Вы скажите лучше — это действительно ваша повесть? Вы ее написали?
У С. потемнело в глазах. Ничего не видя перед собой, он оттолкнул восточного человека и почти побежал вслед за Беляковыми. И догнал было, но дверь их комнаты захлопнулась перед самым его носом.
Тогда он остановился, опомнился и пошел к себе.
А что было делать у себя в комнате — непонятно.
Снять пиджак. Как-то в нем стало тесно.
Налить воды из графина. Нет, слишком дрожат руки.
Сесть за стол. Колени подогнулись сами.
А что делать за столом? Ни читать, ни писать невозможно.
Лечь спать — тем более, да и рано.
Писатель знал, конечно, что надо было сделать — надо было немедленно идти к Белякову и выяснить, объяснить, объясниться…
И забрать свою книжку.
Свою?
Руки писателя, бессмысленно перекладывавшие бумаги на столе, задрожали еще сильнее.
Он попробовал вспомнить, как писал эту книжку. В каком году это было — он помнил, во всяком случае, Миша ведь говорил за столом, когда она издана. О чем эта книжка — тоже приблизительно помнил, поскольку лет пятнадцать назад перечитывал ее. Потом, правда, вообще о ней не думал. Но вот как он ее писал?
Это не вспоминалось совсем.
А ведь в прошлый раз, когда перечитывал, еще вспоминалось. Помнит сейчас, что в прошлый раз помнил — но что? Где он сидел, когда писал, за каким столом, в какой комнате? Как придумывал характеры, повороты действия? Какие мучения испытывал? Что хотел сказать своим писанием? Темный провал. Ничего. Словно это был не он. Словно и не было этого вообще.
Сон какой-то скверный, наваждение, гипноз, что ли.
Тем более следовало идти к Белякову. Взять книжку в руки — и все вспомнится.
И все будет как прежде.
Идти немедленно. А то ведь… а то ведь и жить невозможно.
И С. встал, надел пиджак и пошел.
Он подошел к двери Беляковых и, не давая себе времени для колебаний, постучал. Изнутри раздался какой-то звук, не то всхлип, не то хихиканье, и он постучал снова.
— Заходи, Николенька, заходи, — послышалось хрипло, но отчетливо.
И в ту секунду, когда С. открывал дверь, все встало на свои места. Он уже знал, кого сейчас увидит, кто сидит в этом квадратном разбухшем теле, кто скрывается за неузнаваемым брыластым лицом.
— Иваша… — растерянно пробормотал он, не двигаясь с порога.
Беляков, в исподнем белье, сидел в кресле лицом к дверям, опустив слоновьи ноги в таз с водой. Из таза поднимался пар, могучие щеки Белякова багрово лоснились от пота. Он улыбался и грозил С. пальцем.
— Вот то-то Иваша. Насилу надумал.
Ивашка Беляков! Парень-стрела, парень-молния, умница-красавец, с которым вместе когда-то…
— Закройте, пожалуйста, дверь, сквозит, — раздался из глубины недовольный голос старушки. — Нам только простуды не хватает.
От счастливого облегчения писатель мгновенно так ослабел, что чуть не упал.
Ивашка! Старый дружище! Как же он мог его не узнать! Почти полвека, конечно, и все же… И значит, вся эта история с книжкой была просто розыгрыш! Жестокий, правда, но ведь Ивашка Беляков, помнится, и тогда был злой пересмешник и язва! А ему, С., так и надо — как он мог не узнать Ивашку?!
Даже не взглянув на женщину, С. захлопнул дверь и сделал неверный шаг к Белякову.
— Но-но! — одышно прохрипел Беляков и предостерегающе поднял руку. — Обниматься не лезь — заразишь еще. Вон с Лизаветой — можешь.
Вот эта жирная беленькая старушка, сидящая на кровати — Лизавета? Лизка-переписка? Лизка- ундервуд? Нет, ее С. по-прежнему не узнавал. И обниматься не стал, а только поклонился в ее сторону и пробормотал: «Лиза…»
— Ну, теперь поговорим, — сказал Беляков.
— Можно, я присяду, — слабо попросил С. и оглянулся в поисках стула.
— Что, разволновался? Ну, присядь, присядь, вон, хоть рядом с Лизаветой. Какова встреча, а?
— Иваша…
— Чего «Иваша»! Нагулялся с жидочком, а теперь — «Иваша»? Кому Иваша, а кому товарищ Беляков.
— Да я…
— Шучу, шучу — можешь. Лизавета, — бросил он жене, — горяченькой подбавь.
— Что у тебя, ноги болят? — с участием спросил С.
— Не, приливы от головы оттягиваю, приливы меня замучили, как бабу в климаксе.
Пока старушка спускала воду в кране, дожидаясь горячей — да, у них в номере был умывальник, и мебель куда попристойней — С. с умилением рассматривал толстое багровое лицо и удивлялся себе: как же он не разглядел в этой груде мяса острые серые глаза, и знакомый изгиб рта, один угол вниз, другой вверх, и эти брови щеткой — правда, теперь совсем белые. Да, полвека, полвека… Но ведь он-то меня, видно,