эмоциональная сила ее слов — все воспринималось однозначно, как итог. На самом деле работа ее души продолжилась. Раз начавшись, работа эта не могла остановиться, пробиваясь в глубины своего нравственного чувства. Возможно, в ней возникла жалость. Жалеть — скорбеть сердцем над участью, над заблуждениями, над малодушием, да мало ли. Отсюда и «дуновение любви», и возвращение к отцу, но уже к другому — к преступнику, осужденному ею самой. Жалость не снимает вины, не побуждает оправдывать. Но ведь и осужденный достоин скорби и милосердия.
Любопытно, что понятие «милосердие» плохо переводится на другие языки, оно чисто русское. Итальянское слово «misericordia» имеет религиозную составляющую, в немецком «Barmherzigkeit» отсутствует чувство сострадания, обязательное в русском «милосердии». Однако и по-русски не просто изложить ту работу, какую одолевала душа Инге Франкен: от детского культа отца-героя к осуждению отца-преступника, родного человека, в обстоятельства жизни которого она, дочь, много лет старалась вникнуть.
Сыновья Лысенко, Жданова, Маленкова, Берии опубликовали свои воспоминания. Каждый из них хочет обелить деятельность своего отца. Маленкова показывают как жертву Берии и Жданова, Берию как жертву Хрущева и т. п. Ссылаются большей частью на рассказы своих отцов. Желание защитить репутацию отцов вопреки всем данным истории, документам оборачивается против авторов. Берия и Маленков были организаторами «Ленинградского дела», по которому расстреляны руководители Ленинграда, а тысячи других невинных людей были сосланы в лагеря. Я встретился с Г. М. Маленковым, когда он уже стал пенсионером, и меня поразило, что он ушел в религию. Может быть, хотел отмолить свои грехи, не знаю. В таком случае книга его сына не восстанавливает чести отца, а сводит ее на нет.
Детям виновников репрессий кажется, что они защищают родительскую честь, выглядит же это как желание обрести вместо преступников-родителей родителей заслуженных, однако нравственность и выгода — разные категории.
В записках одного из учеников Лысенко он изображен как примерный семьянин, непьющий, не антисемит, трудолюбив, добр. На уровне микроэтики достоин уважения. Наверное, и он, и Маленков, и другие были хорошими отцами. Но существовала макроэтика того же Лысенко. На этом уровне он беспощадно расправлялся с несогласными с ним генетиками, использовал свою власть, чтобы изгнать их с работы, способствовал репрессиям, физическому уничтожению. На его совести гибель Николая Вавилова. Таков был уровень его макроэтики. Оба уровня совмещаются в одном человеке и часто путают его образ. Сыновья хотят воспринимать отцов на уровне микроэтики, не видеть их злодеяний, которые творились всего лишь в борьбе за власть и, конечно, во имя святой идеи.
Мужество выступления Инге Франкен, ее нелегкая, выношенная честность убеждали в том, что она подвела черту, рассчиталась со своим детским заблуждением, с семейным культом. Что она осудила отца по всем законам справедливости.
На самом деле приговор хотя и был окончательный, но старый спор между справедливостью и милосердием продолжался. На стороне справедливости закон, политика, потребность возмездия, да мало ли. Милосердие — оно одиноко, оно потребность совести, никому не видимое глубокое нравственное чувство. Все это понятия зыбкие, казалось бы, необязательные. Справедливость не отменяет ни чувства сострадания, ни милосердия.
Может быть, Инге почувствовала свое старшинство. Сегодня она много старше своего отца и смогла увидеть тогдашнего молодого лейтенанта иначе. Через опыт истории послевоенной Германии, денацификации, становления демократической жизни. Она относится к нему, умудренная печалью своих лет. Не знаю, может, в сердце ее появилась жалость к отцу-жертве, продукту нацистской идеологии.
Какой, вероятно, резонанс вызвало бы у нас выступление, подобное заявлению Инге Франкен, одного из потомков бывших организаторов советских репрессий. Конечно, и в Германии это было явлением единичным. Хотя Инге пишет: «Я знаю и других людей, идущих по похожему пути. Их, конечно, не большинство, но иногда встречаются».
Мы любим говорить о нашей духовности. На самом же деле проблема совести, одна из самых больных, сегодня не вызывает в обществе ни отклика, ни интереса.
Фрау Франкен сообщила мне также, что она приехала не только ко мне, но и поедет в Старую Руссу разыскивать могилу своего отца. Я спросил, что ее побудило это сделать. Вопрос неделикатный, но мне важно было услышать ответ. Ясно ответить она не смогла, и это тоже было важно. Формулировать, объяснять такие порывы души трудно, почти немыслимо. Осудить отца ей было проще. Тем более что согласие на это дала ее 91-летняя мать. Налицо были нацистские взгляды Хейнера Гейнца, его презрение к русским недочеловекам. Куда мучительнее было сделать следующий шаг — взять на себя ответственность за него.
Вот тут Наталья Шергина, с которой мы обсуждали эту ситуацию, резонно спросила: «Позвольте, это ведь родители должны отвечать за детей, а не наоборот».
Как сказать. Никто не отменял понятие чести рода, чести фамилии. Честь заключается не только в защите репутации предков, но и в честности. Только кажется, что это понятие устарело, уверен, что оно возрождается и полностью возродится. Столько породил сталинский режим следователей-пытчиков, неправедных судей, доносителей, кто из них усовестился, кто думал о том, каково придется их детям. Осознавать зло, причиненное нацистом, приходящимся тебе родным человеком, трудно, стыдно. Тут легче всего промолчать. Или сменить фамилию. Чтобы признать вину отца и принять ее на себя, не отрекаясь от него, требуются честность и мужество совести. Она, Инге, ни в чем не виновата, виноват ее отец. Суд творят потомки. Дочь немецкого лейтенанта осудила гитлеровскую идеологию, которую проводил в жизнь ее отец, оказавшийся к тому же, как я узнал при встрече с ней, участником геноцида еврейских детей в Европе. Не просто осудила, но написала книгу об этих событиях «Против забвения». Приехав в Питер, первым делом отправилась на Пискаревское кладбище. Мемориал произвел на нее сильное впечатление. Вина отца предстала наглядно — зелеными холмами, где лежат сотни тысяч блокадников. Голодную смерть ленинградцев ее отец приветствовал.
Ей было два года, когда он погиб на Ленинградском фронте. Конечно, она его не помнит. Собственной дочерней любви, сотканной из детских воспоминаний, у нее быть не могло. Образ отца был создан из его фронтовых писем, рассказов матери и родных. В этом смысле Инге легче было осознать его в качестве нациста отстраненно.
Обнародовав злодеяния отца, она, как мне кажется, не опозорила чести семьи, а наоборот, подняла ее. В какой-то степени отмолила. А вот далее долг или сердце подсказали ей, что она должна направиться под Старую Руссу и попытаться разыскать его могилу. Действия противоречивые, не так-то просто их соединить. Как все это сосуществует в человеческой душе?
Германия проделала большую работу по денацификации общества. Культура, искусство страны этому способствовали. Перемены заставили людей, в том числе фрау Инге Франкен, задуматься. Но государство не может понудить человека на душевный труд. История Инге — это заслуга ее самой. Путь от осуждения к состраданию, к «дуновению любви» занял годы.
В самом конце нашей встречи произошло неожиданное: фрау Франкен сделала мне подарок. Она протянула мне кожаный футлярчик, аккуратный, совсем как новенький. Внутри была складная металлическая стопка, позолоченная, на вид тоже совершенно новенькая. Инге сказала, что это вещь отца, ее прислали вместе с похоронкой и другими вещами погибшего. Офицерская стопка, из нее Хейнер Гейнц пил шнапс, наверное, за скорую победу. Пил во Франции, потом на Ленинградском фронте, в какой-нибудь сотне метров от наших окопов. Мы пили воду из кружек, а то и из котелков. У меня ничего не сохранилось от фронтовой поры — ни одной вещи, ни приличной фотографии, ни алюминиевой моей ложки, ни планшетки. Жалко. И вот теперь появилось нечто, оттуда, словно из потусторонней жизни. Странно.
«Вещь врага?» — спросила меня Наталья Шергина.
Пожалуй, нет. Для меня это все же вещь его дочери. Семейная реликвия? Не знаю, какой смысл дочь Гейнца вкладывала в свой подарок. Я беру в руки эту стопку и думаю о человеке, который там, в 1941–1942 годах, стрелял в меня, в которого я тоже стрелял. Мог ли он представить, что его дочь преподнесет мне эту его вещь? А затем я вновь и вновь возвращаюсь мыслями к фрау Инге Франкен, к истории нелегкого и долгого восхождения ее души.