арестовали и смыли мой фильм — теперь КГБ будет всюду стелить перед нашей делегацией красные дорожки, ведь им так нужно, чтобы мы рассказали миру, какие они мирные и демократичные. И пускай московский асфальт сер от пыли и газетного мусора, заплеван и перерыт канавами — мои ноги ступают тут легко, как ноги Христа по воде. И пусть атмосфера Москвы загазована выше всех допустимых пределов, я дышу этим воздухом, как веселящим газом. А про русские вывески и говорить нечего! — пусть это не бродвейская реклама, а самые стандартные, дубовым шрифтом написанные слова из лексикона пролетарского неандертальства — «ПРОМТОВАРЫ». «КУЛЬТТОВАРЫ», «ХОЗТОВАРЫ», «ВОЕНТОРГ», — но все равно я тут как рыба в воде! Я иду по Москве. Я — иду — по Москве!

Вы слышите? Я ИДУ ПО МОСКВЕ-Е-Е-Е-Е!!!! Я шагаю, перекатывая в голове эти невероятные слова, повторяя их, щупая языком, небом, гортанью.

Мне хочется танцевать, выкрикивать эти фантастические слова, петь их, сказать кому-нибудь!

Десять лет Лиза внушала мне, что я старый, нелюдимый и никому не нужный облезлый пень. И — внушила! Я жил, как тень, как нелюдь, черные кошки когтями рвали мне грудь по ночам. Но теперь вдруг — я вернулся к самому себе, прошлому, и нет у меня никакой жены! И не было! Это был просто сон, ночной кошмар, а теперь я проснулся! И светит солнце! Облака в небе! И я дышу! И я иду по Москве!

Какая-то мятая консервная банка валялась на тротуаре, я саданул ногой, она обрадованно покатилась по асфальту, звеня и подпрыгивая. «Звеня и подпрыгивая» — писал я когда-то на школьной доске примеры с деепричастными оборотами… Даже мятая консервная банка говорит здесь со мной на моем языке!

Но через несколько кварталов мне пришлось обуздать свою эйфорию. Потому что глаза и лица прохожих не отвечали на мою улыбку. Наоборот, я постоянно натыкался на отчуждение в их взглядах и даже враждебность. В первые минуты я еще недоумевал — почему они не улыбаются в ответ, почему отгораживаются, как вакуумом, или даже со злостью отталкивают меня глазами и проходят, сухо поджав губы? И только через несколько кварталов сообразил — я же для них иностранец! На мне нет ничего модного, с бирками от Кардена или братьев Бруке, но советским людям и не нужно этого, у них поразительно развито чувство селекции на своих и чужих — даже по походке, по цвету лица они запросто отличат иностранца от советского. Я и сам это делал когда-то с первого взгляда. Это же легко: посмотрите, как все иностранцы держат плечи — как люди, которым не приходится постоянно таскать в руках тяжелые сумки с картошкой, луком, макаронами и другими продуктами из центра города на окраину, из автобуса в метро и снова в автобус, а потом еще вверх по лестницам, без лифтов. От этой ежедневной, многолетней, в любую погоду ноши — навстречу снегу, пурге и слякоти — плечи советских людей выпячены вперед, спины сутулы, головы набычены и глаза глядят исподлобья. А от постоянной нехватки фруктов, овощей и лосьонов кожа их лиц суха, землиста и пориста. А иностранцы? Я имею в виду тех иностранцев, которые могут себе позволить путешествовать по миру. Гляньте на американских старушек туристок — у них же фигуры, стать, походка, как у Майи Плисецкой, а лица — как наливные яблочки…

Какую же реакцию может вызвать у обитателей, скажем, Гарлема, какой-нибудь богатый австралиец, который с идиотской улыбкой пойдет по Amsterdam Avenue в районе 140-х улиц, восторгаясь разбитыми домами, мусором на мостовой и нищетой местных жителей?

Усилием лицевой мускулатуры я убрал с лица улыбку. И, трезвея, увидел, что Москва не совсем та, какой я оставил ее десять лет назад. Что-то серое и неряшливое появилось в ее облике, как у уличной попрошайки возле Пэн-Стэйшен. Да, с фронтонов домов исчезли гигантские транспаранты «НАРОД И ПАРТИЯ ЕДИНЫ» и «ПАРТИЯ — УМ, ЧЕСТЬ И СОВЕСТЬ НАШЕЙ ЭПОХИ». Но, отпав, как ночная косметика с лица проститутки, они обнажили осыпавшуюся штукатурку и трещины на стенах, плесень, грязь и запустение. Многие старые и знаменитые по русской литературе дома стоят теперь в ремонтных лесах, но толстый слой пыли на окнах и полное отсутствие строительных кранов ясно говорят, что никто эти дома не ремонтирует уже как минимум пару лет. И ветер несет через эти руины какой-то сор, обрывки газет, пыль…

Господи, неужели и я так облез, постарел, опустился? Но вот я дошел до Арбата, и душа моя снова воспарила. Потому что Арбат — это московская виа Венето или Мулен Руж. Тут, в ресторане «Прага», в банкетном зале на втором этаже, Аня нашла меня через год после нашего первого разрыва. Я отмечал свой очередной день рождения, и за большим банкетным столом сидели все мои киношные друзья: Семен, Михаил, Левка Толстяк, Эд и еще человек десять. А по правую руку от меня сидела пышная юная брюнетка, жаркая, как грузинская княжна. Она была дочкой какого-то ракетного генерала и очень хотела выйти за меня замуж со всем причитающимся ей приданым — папиными дачами в Крыму и под Москвой, роскошной квартирой на Фрунзенской набережной, машиной «ГАЗ-24» и т.д. и т.п., которые полагались генералу ракетных войск в самый расцвет брежневской эпохи застоя.

И вдруг дверь банкетного зала открылась и вошла Аня — опять в желтом платье, с полевыми цветами в руках и с близоруким прищуром русалочьих глаз. И в тот же миг мое сердце и печенка ухнули вниз, как в скоростном лифте. И весь банкет пошел вверх тормашками, и уже назавтра мы с Аней поселились у Семена, улетевшего в киноэкспедицию, и прожили вместе… ровно две недели. А через две недели Аня напилась, стала бить посуду и кричать, что подыхает со мной от скуки, потому что я занят только своей пишмашинкой и своим е… новым сценарием. И, хлопнув дверью, ушла, и я видел с балкона, как хмельным движением руки она остановила такси. Я закурил, сварил себе чашку черного кофе — тогда в СССР кофе было сколько угодно — и сел к пишущей машинке. Работай! — приказал я себе. Когда женщина уходит, ее нельзя останавливать.

А в час ночи раздался телефонный звонок. «Я звоню с Арбата, из „Метелицы“, и я жутко пьяная! Ты можешь за мной приехать?».

Конечно, я приехал за ней — вот сюда, в «Метелицу» Здесь — чуть не дракой — я отлепил от нее каких-то азербайджанцев — спекулянтов цветами, а потом отвез ее на такси — нет, не к себе. А на Вторую Кабельную улицу, к ее маме…

Да, в те годы Арбат был московским сочетанием Бродвея и 42-й стрит. А сегодня, я считал, это Гайд- парк и Гринвич-Вилладж.

И вот я сворачиваю на Старый Арбат и жадно ищу приметы перемен. Ведь именно про это торжество горбачевской гласности я должен написать в Tokyo Readers Digest. Про этих художников, которые сидят по обе стороны улицы возле своих картин в стиле русского лубка — сидят точно, как их итальянские коллеги на пьяцца Навона, рисуют прохожих или продают свои работы туристам-иностранцам. Про поэтов, которые наклеили свои стихи на забор возле ресторана «Прага» — вы можете купить у автора по двадцать копеек за страницу, такая свобода от цензуры нам и не снилась раньше! Про уличных музыкантов, которые гремят гитарами и поют что-то громогласное и усиленное самодельными динамиками. И про густую толпу, которая движется в обе стороны Арбата, завихряясь вокруг музыкантов, ораторов и поэтов…

Но, Боже мой, Боже, разве это пьяцца Навона? Десять лет назад я, нищий эмигрант, угнетенный безденежьем и незнанием всех до единого западных языков, попал в Риме на пьяцца Навона. То был год, когда по Италии, заклеенной красными плакатами с серпами и молотами, катились волны коммунистических демонстраций, и нас, новоприбывших русских эмигрантов, особенно шокировала гигантская демонстрация римских медсестер, которые шли по виа Венето с красными знаменами и транспарантом:

«МЫ ХОТИМ ЧТОБЫ НАМ ДАВАЛИ МЯСО ДВА РАЗА В ДЕНЬ, КАК МЕДСЕСТРАМ В СССР.»

И хотя мы как раз только что вырвались из этого мясного «рая», никто не хотел нас слушать, даже водители римских автобусов (все до одного коммунисты, конечно) презрительно кричали нам по- итальянски, что мы предатели мирового пролетариата и клевещем на советскую жизнь.

Там, в Риме, я с ужасом увидел, что Западная Европа сама ложится в постель к московскому медведю, и жуткое ощущение бессилия и отчаяния гнало меня по римским улицам с утра до ночи, как еврейского отца, который сходит с ума от того, что его единственная дочь влюбилась в гестаповца.

Именно в таком подавленном настроении я как-то вечером набрел на пьяцца Навона. И впервые в жизни увидел то, что называется праздником жизни. Я увидел улыбки — не одну, не пять, не десять улыбающихся лиц, а сразу — тысячу! Все улыбались друг другу, все гуляли по площади, слушали музыкантов, позировали карикатуристам, ели цветные шары сахарной ваты, слушали какого-то клоуна с говорящей куклой, аплодировали художнику, который на асфальте рисовал Мону Лизу, и все — улыбались друг другу. То был пир беззаботности и оголенных женских плеч, карнавал беспечности и ярких нарядов, фиеста еды и музыки. Хотя я ни слова не понимал из того, что тут пели и говорили, и хотя я пришел сюда с ощущением полного краха мировой историй и по нищете своей не мог купить себе даже кусок пиццы — все равно эта волна жизни подхватила меня, закружила и понесла по площади, как ребенка…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату