— Это ты? — сказала она.
— Я… — с трудом выдохнул я, потому что горло перехватило мгновенно сухостью.
— Здравствуй, дурында! Ты когда уезжаешь?
— Как ты меня нашла?
— Я смотрела «Кинопанораму». И как только увидела тебя, стала звонить Семену и Толстяку. Когда ты уезжаешь?
— Завтра, Аня.
— Завтра — когда?
— Завтра утром. А что?
— Идиот, где же ты шлялся сорок минут? Я же пропустила прямой рейс на Таллинн! Но утром я буду. Во сколько ты уезжаешь?
— В 10 утра. Мы отплываем паромом в Хельсинки. Я не думаю, что ты успеешь…
— Ты поседел, — перебила она. — Ты знаешь об этом? И ты очень худой! Она тебя не кормит, что ли?
— Аня, у меня дочке пять лет.
— Я знаю, мне сказал Семен. И ты назвал ее, как хотел, Ханой. Целую. Мне еще час до аэропорта! Жди меня утром!
Голос исчез, а я все держал трубку и слушал хрупкую тишину в ней.
— Вы говорите? — вдруг спросил у меня голос телефонистки.
— А? — очнулся я. — Да, я говорю…
— Но я вас не слышу, — удивилась она.
— Я знаю. Но я же не с вами говорю.
— Слушайте, не морочьте мне голову! — возмутилась телефонистка. — С кем вы можете говорить, когда в Сочи уже давно положили трубку!
Я медленно опустил трубку на рычаг. И — за один этот звонок — простил Витю Мережко.
49
Я шел в ночной бар на Ратушную площадь с твердым намерением напиться. Потому что теперь, когда я знал, что Аня прилетит утром, когда я нашел ее (или она — меня), — я стал бояться этой встречи. Двадцать четыре года она была моим фантомом, символом, «Бегущей по волнам» и русалочкой. Но что, если от нее остался только голос? С чем я буду жить дальше? Во всех моих фильмах и романах главные героини носили ее имя и были ее портретами, даже если я пытался сделать их совершенно на нее непохожими. Как же я смогу писать дальше, если и этот последний стержень моей жизни рухнет завтра утром?
Под крышей ратуши горели яркие прожекторы, их свет отражался в каменной мостовой, лоснящейся после дождя. По Ратушной площади гуляли иностранные туристы, и два конных фаэтона катали последних пассажиров. Перед входом в бар стояла небольшая толпа, я подумал, что это очередь в бар, но оказалось — это прохожие окружили трио уличных музыкантов.
Эти три молодых гитариста сидели на тротуаре, на складных стульчиках, играли на гитарах и пели. И в тонкой, грустно-лирической тональности их удивительно слаженного, как у битлов, пения, было что-то такое, что заставляло останавливаться всех прохожих. Я разглядел в этой толпе Питера Хевла, Нормана Берна, Монику Брадшоу, Горация Сэмсона. Я подошел к ним и стал рядом. Молодые гитаристы — все трое светловолосые, в белых рубашках и дешевых джинсах — пели о том, что их Эстония, как рыба в сетях, погибает в советской неволе, но — «я пью русскую водку, и мне теперь все равно!…» Что эстонских детей заставляют молиться Ленину и Марксу, но — «я пью русскую водку, и мне теперь все равно!…» Что эстонских парней забирают в Советскую Армию и там насилуют и избивают до смерти, но — «я пью русскую водку, и мне теперь все равно!…». Что эстонские реки отравлены русскими заводами, но «я пью русскую водку, и мне теперь все равно!…».
А перед гитаристами, на мостовой, лежала солдатская каска с табличкой «HELP ESTONIAN NATIONAL REVIVAL [Помогите эстонскому национальному возрождению]». В каске были деньги — рубли, доллары…
— Они молодцы! — сказал Питер Хевл.
— Я не понимаю, о чем они поют, — сказала Моника. — Но играют они замечательно!
Я перевел им содержание песни. Потом мы бросили в солдатскую кассу по несколько долларов и спустились в бар. Там, в подвале, под низкими каменными потолками гремела совсем другая музыка — хард-рок. В центре на небольшом пятачке колыхалась трясучая медуза танцующей толпы. За столиками и у стойки бара теснились иностранные туристы и эстонская молодежь.
Наша делегация оккупировала целый угол рядом с входной дверью и, судя по расстегнутой до пупа рубашке Роберта Макгроу и беленькому, в росинках пота носику Дайаны Тростер, количество выпитых ими дринков давно перевалило за полдюжины.
Меня втиснули на деревянную лавку между Дайаной и Мичико Катояма, и я стал догонять Макгроу двойными порциями водки. Потом, захмелев, пригласил Мичико танцевать. Меня давно интересовало, почему она проявляет ко мне интерес, а теперь как раз представился случай это выяснить.
— Ты действительно хотела бы ехать со мной в одном поезде? — спросил я ее во время танца с хмельной русской прямолинейностью. Она улыбнулась:
— Вы такой ребенок!
И легким сопротивлением локтей — так, как это умеют делать в танце светские дамы, — дала мне понять, где мне держать мои руки. Я понял. Спросил:
—Ты замужем?
— Конечно! — сказала она. — У меня две замужние дочери!
Я удивился. По ее кукольному личику вы бы никогда не сказали, что ей больше 40 лет.
— А ты знаешь секрет семейного счастья? — сказал я.
— Нет. А ты знаешь? — спросила она.
— А в буддизме есть какие-нибудь заповеди для счастливой семейной жизни?
— О, конечно, есть! Если тебя это действительно интересует, я пришлю тебе пару книг на эту тему.
— По-японски?
— Нет, по-английски. Я слышала, ты будешь писать для Tokyo Readers Digest. Это правда? Это очень престижный журнал в Японии. Как ты собираешься пронести свои блокноты и кассеты через таможню?
— Что значит «как»? Что ты имеешь в виду?
— Well, ты знаешь, что со мной случилось в Бейруте в прошлом году? Я взяла там интервью у дюжины христианских лидеров, а, когда садилась в самолет, мусульмане-таможенники отняли все кассеты. Но эти таможенники не могли знать, что у меня на кассетах, потому что все кассеты были надписаны не просто по- японски, а на древнем японском. Понимаешь, они получили приказ заранее. Ты понимаешь?
Я понял и изумился простоте приема: КГБ тоже могло дать мне возможность порезвиться внутри страны — взять интервью у Гдляна, Иванова, Колягиной, Бочарова, русских и эстонских демократов и националистов и даже добыть автограф Горбачева.
Но все это они могут легко изъять у меня в последнюю минуту, при посадке на паром. И я уеду из СССР пустой.
— Спасибо за предупреждение, — сказал я, тут же решив отдать свои кассеты и блокноты Роберту Макгроу. — Ты была в Бейруте? Ты храбрая женщина!
— Well, я была во многих местах. Даже в Афганистане. Правда, не на русской стороне… Но я хочу поговорить с тобой о другом. Ты знаешь, что есть два вида журнализма — Ordinary Journalism и High Risk Journalism [Обыкновенный журнализм и Журнализм Высокого Риска]? Я думаю, ты принадлежишь ко второй категории. Но ты работаешь в одиночку, это неправильно. В High Risk Journalism мы имеем свое маленькое международное братство, и мы будем рады принять тебя в него. Но у нас есть один закон: никогда не работать в одиночку. Потому что, если ты рискуешь жизнью ради горячего материала, то, по крайней мере, имей гарантию, что твой материал выживет с твоим партнером. Ты понимаешь?
Я посмотрел ей в глаза. Черт возьми, эта миниатюрная японка совсем не такая куколка, как кажется с первого взгляда. Бейрут, Афганистан, High Risk Journalism…
— Хочешь в будущем быть моим партнером? — спросил я с улыбкой.
— Вообще-то, я хотела предложить тебе помощь прямо сейчас. Я могу пронести через таможню твои пленки и блокноты. Если ты мне доверяешь, конечно. Хочешь?