пока теплится в нём дыхание.
Ольгу Силину Андрей знал плохо, знал, что она вдова односельчанина Фёдора, с которым он когда-то дружил, хоть тот был на несколько лет старше. Но время развело их в разные стороны. Фёдор уехал в офицерское училище и потом появлялся в Парамзине только в отпуск… А потом исчез совсем, растворился в пекле войны. Он помнил и Ольгу до ухода в армию, конечно, встречался десятки раз, но что за человек, на чём заквашен – не ведал, да и не надо это ему… И после фронта, когда в сентябре вернулся из Порт-Артура, он знал, что осталась Ольга в деревне, пережила тяжкие беды, но чужое горе всё-таки – дальняя зарница: полыхает, а страха, оторопи нет, дрожь не вызывает…
Но вот сейчас несёт Андрей почти бездыханное тело. И жутко ему. Говорят, она справедливым была председателем, пеклась о деле, о людях, и с работы её сняли ни за что. Разве справедливо будет, если сейчас выпорхнет жизнь из этой женщины? Обидно, очень обидно… Опять вспомнилась мать, её преждевременная смерть. Видно, судьба у деревенских тружениц – раньше времени сходить в могилу, расплата за тяжкий труд, за горькую, посоленную потом и политую кровью жизнь.
Андрей, входя в деревню со своей ношей, поравнялся с конюшней и, увидев Илюху, крикнул:
– Быков моих загони…
– Сам должен, – огрызнулся Илюха.
– Ты что, ослеп совсем? Не видишь – человеку плохо.
Видно, до Ольги дошли эти слова, она дёрнулась телом, открыла и испуганно закрыла глаза, простонала что-то бессвязное… Ещё несколько секунд прошло, пока Ольга открыла глаза, ойкнула, встрепенулась. Только напрягая слух, можно было уловить слова:
– Что это я?
Андрей остановился – всё-таки он устал, гимнастёрка прилипла к телу, как приклеилась, осторожно опустил Ольгу на сомлевшую от жары траву, и она окончательно пришла в себя, несколько минут глядела в сквозное небо, а потом повторила вопрос, наверное, теперь осознанно:
– Где я?
Усмехнулся Андрей, почувствовал, что изнутри к глазам подступает жалость, дымной волной застилает свет… Кажется, будет жить его крестница, если задаёт этот вопрос, первый, который приходит на ум, когда человек пребывает в опасности, теряет сознание. Он наклонился над Ольгой, сказал как можно спокойнее:
– Не волнуйся, дома почти.
– Дома… Дома… – зашептала Ольга. – А где мой хлеб?
Чудно, да и только! Сама на краю пропасти, ещё бы чуть-чуть, маленький шажок – и бездна, глубокая пропасть, как пасть хищника поглотила бы человека, а вот помнит о хлебе, как солдат о знамени. Хорошо, что Андрей узелок Ольги привязал к поясному ремню, а то пришлось бы сейчас возвращаться назад. Чувствуется, для Ольги этот узелок как святыня.
– Здесь он, вот, – Андрей отвязал узелок, опустился на колени, показал Ольге.
– Там хлеб у меня, – прошептала она. – Для Витюшки хлеб…
Между тем, Ольга со стоном оторвалась от травы, неловко села, вытянула исколотые, в ссадинах и язвах ноги в драных босоножках, одёрнула юбку, виновато посмотрела на Андрея:
– В глазах туман, честное слово…
– Ты лежи, лежи…
– Мне домой надо.
Осовелым взглядом она оглянулась вокруг и заметила конюшню, пруд за дорогой, усмехнулась – видно, поняла, что в деревне, в трёхстах метрах от дома, вздохнула протяжно. Ольга упёрлась руками в землю, встала сначала на колени, а потом и попыталась подняться. Андрей протянул ей руку, и она сжала её мягко, почти безвольно, но маленькой помощи хватило встать, выпрямиться, постоять несколько минут покачиваясь, как дерево под ветром.
Увидел Андрей, как Ольга сделала несколько немощных шажков, вроде ребёнка, высоко поднимая ноги и осторожно, по-кошачьи, их опуская. Потом пошла увереннее, раскачиваясь телом в такт шагам.
Так что с ней произошло? Наверняка, и сама сейчас не расскажет, да и не стоит ей напоминать. Главное – жива, землю топчет, а потом сама разберётся.
Свет угасающего дня начал редеть, суживаться, солнце зависло над лукавским косогором, и Андрей в душе посетовал: да, мало у него времени осталось на занятия с огородом… И наверное, покраснел: что он в самом деле, о чём потужил?
Догнал Ольгу, заглянул в лицо и удивился – всего минуту назад было оно напряжённое, жёсткое, с остро торчащими скулами, а сейчас размякло, округлилось, порозовело, и даже стало привлекательным. И глаза ожили – не стоячее болото, а глубокая синь с живинкой, будто вода в неглубоком колодце полощется. Ольга улыбнулась ему спокойно, без скорбной натянутости, вспыхнул на лице какой-то сквозной зайчик, и Андрей подумал про себя: да она симпатичная, Ольга…
Они дошли до дома, и Андрей передал узелок с хлебом.
– Спасибо, – Ольга улыбнулась, улыбка эта была благодарная, доверительная. Она поднялась на крыльцо, обернулась, махнула рукой.
Из своей фронтовой жизни знал Андрей: хорошо, когда ты оборону не один держишь, кто-то тебя с флангов прикрывает, а сзади прочный, надёжный тыл. А если нет? Тогда позиция со всех сторон открытая, на семи ветрах – и ветры эти, как цепные псы, норовят обглодать, как кость.
Понятно, и он защищён слабо, один Лёнька «в резерве главного командования», но всё-таки… А то ведь язык к нёбу присохнет, слова разучишься говорить, надо по-новому речь осваивать. Он сощурился, почувствовал, что подкатывает к горлу тугая волна. Да, жуткая вещь – одиночество, тогда жизнь – как серый снег, сплошной саван натянут.
Вспомнилась Анюта, её глаза. Эх, как бы хорошо было сейчас, будь всё иначе! Легко и радостно. Только нет её, Анюты, нет и никогда не будет, хоть не перестала она для него существовать, живёт и волнует по-прежнему.
Андрей копал грядку под огурцы рядом с кустами смородины, когда прибежал Лёнька. Именно прибежал, напрямик по огороду, босой и запыхавшийся, и Глухов понял – случилось что-то у парня. На лице у него неприкрытая тревога, вроде вмятины на щеках образовались – натянулась кожа, скулы торчат. Андрей относился к брату с нежностью, как к неокрепшему существу. Вот возмужает Лёнька, сходит в армию – тогда заматереет, станет прочным, а сейчас как сучок – надави неосторожно, и хруст послышится, щелчок. Не будет сейчас спрашивать Андрей, что случилось, вон как у него возбуждённо горят глаза.
Но Лёнька сам заговорил торопливо, захлёбываясь и возмущаясь:
– Сейчас меня Бабкин к себе приглашал, сказал, через неделю в ФЗО отправит. Говорит: «Готовь сухари, а если упираться будешь, – с милицией поведут». Что делать, братка?
Как на войне снова оказался Андрей! Так же напрягся, как граната на боевом взводе, ещё секунда – и взорвётся, выплеснет из себя ругательства. Ненависть вспыхнула в душе к Бабкину, к другим, да только усталость, накопившаяся за день, сдавила плечи, но он передёрнул ими, словно спугнул ломоту, и пошёл через огород в правление.
Остался Лёнька на огороде, что-то в нём задёргалось, будто поразило волю. Опять стало его жалко, несмышлёныша этого. Хотя как сказать – семнадцатый год! Видел Андрей таких на фронте, да и сам попал туда восемнадцатилетним. Но ведь сейчас не война, другая жизнь, по идее, должна быть свободная и счастливая, ан нет, не получается. Посадят Лёньку на пайку городского непропечённого, с водой пополам, хлеба, на кулеш жидкий, в котором небушко видно – и все двадцать четыре удовольствия в этом. Недаром их, фезеушников, кулешниками зовут…
А ведь у Лёньки мечта была – лётчиком стать. До войны – спал и видел… Как угодно можно это называть – блажью, розовой мечтой, фантастикой, призрачным бредом, но Лёнька жил этим. Он разыскал где-то круглую баранку от полуторки, прибил в палисаднике к пеньку, крутил яростно. Мог целый день просидеть за этим занятием, как в кабине самолёта. Но вот вернулся Андрей с фронта – и Лёнька ни разу не вспомнил о своей мечте. Может быть, загнал её вглубь, как в сундук спрятал, а может, война, в которой всем доставалось, опалила его сознание, отрезвила, отбросила мечты…
В правлении ещё не зажигались огни, но мужики теснились на крыльце, «младший комсостав» –