бомбардировщика и наколотые на трубку ПВД, взрыхленная вельветовая земля и барражирующие над нею вертолеты, реактивные снаряды, мужские слезы, женские крики, проклятия стариков, подорванный танк, трассеры, кровь…
Оказывается, у нас антенна не работает.
Мама с кухни:
— А ты что, телевизор приехал смотреть?
И телевизор, между прочим, тоже.
— Тогда переключи на Баку. Баку без антенны ловит. Ты оделся? К нам идут. Ой, зачем Марго-хала? Ну и что. У нас вино есть. «Чинар». Две бутылки. Нана, ты как чужая. Проходи, он оделся уже.
Марго-хала, мать Наны, стремительно перемахнув половину гостиной, торжественно вручает бутылку гянджинского коньяка и белые турецкие носки.
— Я знаю, ты белые любишь. На тебя смотрю — снова женщиной становлюсь! — и она изо всех сил вжимает меня в свою мягкую морщинистую грудь. Целует продолжительно и шумно.
Нана замерла на пороге.
Красивая. Большая. Безразличная.
Красное с белым плиссированное платье. Черные лакированные туфли.
— Отпусти его, — говорит матери, — сама не видишь, у него глаза на землю скоро упадут.
— Вредная стала, сил нет ее терпеть.
Подхожу к Нане.
Целуемся.
Она осторожно. Я с ней согласен: с нас вполне хватит того, что было, и незачем опять начинать.
Она чуть отодвигает меня. Выходит, я только так подумал, а сам…
— Не надо.
Я и сам знаю, что «не надо».
— А где Рамин? — спрашиваю.
— За хлебом послала.
Тетушка Марго вздохнула так, чтобы мы с Наной поняли, как ей тяжело тяжело вообще и особенно сейчас, на нас глядя.
— На кухню пойду, Оленьке помогу, — сказала она.
— Можешь уже не ходить, — съехидничала Нана.
Марго ушла и сильно хлопнула дверью. «Собачка» на замке не выдержала удара.
— Открой, — говорит Нана, — а то еще чего подумают.
— Надо же, какая вдруг щепетильная стала. Пусть себе думают на здоровье.
Она равнодушно пожала плечами, расправила платье и — на диван.
Я рядом с ней.
Она ногу на ногу.
Я закуриваю.
— И мне тоже… — покачивает ногой, разглядывает свои туфли.
Туфли хороши. И платье. И она сама. Я говорю ей об этом и протягиваю пачку сигарет.
Опять пожимает плечами.
У меня стойкая привязанность к болгарскому табаку. Уезжая, я запасся двумя блоками «Ту-134».
Закуривая, Нана морщится.
— Дерьмо.
— Зато свои.
Не получается разговора. Отвыкли. И так каждый год.
Дальше — затяжное дымное многоточие.
— Так и будем сидеть? — спрашиваю.
— А что мы можем еще делать?
— Ну, как что? Кашлять. Я умею кашлять в духе начала века. А ты?
— Пошел ты, знаешь куда!..
В дверь забарабанили. Бесцеремонно. Настойчиво. По всей видимости, ногами.
— Кто это? — удивляюсь.
— Кто может быть, кроме Рамина. — Она встала открыть.
Бейсболка козырьком назад, майка обрезана до груди, шорты по колено, перешитые из моих старых джинсов. Босиком, ноги грязные, в руках три чурека, сверху лохматая сдача. Разыгрывает пляску святого Витта.
— Мама, скорей… горячий!
— Иди поздоровайся с Ильей. — Нана забирает у него хлеб.
— Салам, — и смотрит на меня исподлобья, как бы привыкает, потом забирается на колени.
Наши волосы смешиваются, я слышу, как пульсирует его висок. На влажной после моего поцелуя щеке — такой же запах, как в уголках Нанкиных губ.
Я вручаю ему фонарик.
— Держи, — говорю.
— О! А я такие в ЦУМе видел.
— Не может быть.
— Даже цвет такой же. Красный. А где батарейки?
Я развожу руками.
Он завинчивает крышечку, снимает бейсболку и кладет в нее коробку с фонариком.
Нана тупо уставилась в телевизор.
В телевизоре шесть шестируких дикторов подводят итог программы «Вести».
И вот на столе уже два сорта долмы: из виноградных листьев и кэлем-долмасы с каштанами. В вазочках из кузнецовского фарфора масло и черная икра; на большом блюде фаршированный перец, помидоры, баклажаны (здесь их называют демьянки или бадымджан), зелень: нэнэ-тархун-рэйхан. Мама приносит две бутылки «Чинара». Стекло запотело. Этикетки вздулись. Протирает чайным полотенцем. «Ой, мацони для долмы забыла!» Опять убегает на кухню.
Я за ней. Говорю:
— К чему такая роскошь? Икра… За «Чинар» небось переплатила.
— Икру сейчас полгорода едят. Браконьеров ведь не сажают. Не до них. Война. И потом… Ты раз в год приезжаешь. Знаешь, я иногда Рамина и Нану подкармливаю. Она ведь никак на работу не устроится, тяжело, безработица… Бывают дни, когда там совсем нечего есть. А я вот их накормлю и думаю, если я здесь кому-то помогаю, значит, и ты там голодный не останешься.
Наивная, подумал я.
— Ты с Наной, пожалуйста, не флиртуй больше. Уедешь — а я потом ее в чувство приводи.
Я пообещал:
— Хорошо. О чем речь, — говорю.
— Иди в комнату. Неудобно…
Пришла соседка с третьего этажа, Наргиз-ханум. Принесла большую коробку конфет и турецкие домашники.
Мама успела мне сказать:
— Будь осторожен. Наргизка вступила в Народный фронт. Бредит Эльчибеем. Ради бога, не говори ничего лишнего. Выдаст Марго Народному фронту, а это такое зверье!.. Я сама боюсь, узнают, что мы в нашем дворе прячем армянку.
Где-то через полчаса пришла тетя Фарида с четвертого. Родственница Атта-Ага. Она подарила мне стаканчик (армуды), из которого пил святой, узкую полоску черной ткани, кажется, от его рубашки и две пары турецких носков. (Конечно же — белых!)
Полоску материи надо скатать и носить в мешочке на груди, тогда можно не бояться сглаза и вообще многого не бояться. А из стакана пить как можно чаще, только…
— …только умоляю тебя, ни в коем случае не водку, — попросила родственница святого.