объяснял, что вместо слова — сама жизнь: 'Россия трудная страна: живешь в ней и идешь сплошною Страстною пятницей'.
Строчки про доску к сараю — не формула (к счастью, Гандлевский, с его точностью вкуса и меры, формул не любит и не ищет), но яркий и ёмкий образ, сжато описывающий огромное явление. В 'Стансах' у Гандлевского сказано более публицистично, те два стиха я тоже твержу про себя: '...Раз тебе, недобитку, внушают такую любовь / это гиблое время и Богом забытое место'. Ничего не поясняется: почему гиблое, почему забытое, почему недобиток, почему внушают — но всё правда. Настоящая: поэтическая и просто — про себя, кто написал, про меня, кто читает. Старуха с баночками моргает и шамкает: 'Купите, сынки'. Сынки платят, сдачи и банок брать не хотят, старуха не понимает, потом, поняв, плачет. Сынки уходят.
РУССКИЕ МАЛЬЧИКИ
Авангард
1987
Острое переживание искусства — одушевление искусства: оно не понарошке, оно сама жизнь. Живопись как живое писание. Так у Рейна в стихотворении 'Ночной дозор' выходят за раму персонажи Рембрандта, воспринимаясь через личную судьбу — свою и своей страны: 'Этот вот капитан — это Феликс Дзержинский, / этот в черном камзоле — это Генрих Ягода. / Я безумен? О нет! Даже не одержимый, / я задержанный только с тридцать пятого года. / Кто дитя в кринолине? Это — дочка Ежова! / А семит на коленях? Это Блюмкин злосчастный!'
О классике — тяжелой поступью четырехстопного анапеста. В 'Авангарде' - разноударный дольник, захлебывающийся торопливый бег русского fin-de-siecle. Рейн вообще ритмически разнообразен.
Одическая торжественность: 'Семья не только кровь, земля не только шлак / И слово не совсем опустошенный звук! / Когда-нибудь нас всех накроет общий флаг, / Когда-нибудь нас всех припомнит общий друг!' Кимвал — так, кажется, называется. Такие стихи предназначены для массового скандирования или для смешанного хора с оркестром.
Мотив городского — полублатного — романса, без особой заботы о рифмах и лексической оригинальности: 'Ты целовала сердце мне, любила как могла', 'Что оставил — то оставил, кто хотел — меня убил. / Вот и все: я стар и страшен, только никому не должен. / То, что было, все же было. Было, были, был, был, был...'
Просто, как и сказано, песенка: 'Жизнь прошла, и я тебя увидел / в шелковой косынке у метро. / Прежде — ненасытный погубитель, / а теперь — уже совсем никто. / Все-таки узнала и признала, / сели на бульварную скамью, / ничего о прошлом не сказала / и вину не вспомнила мою. / И когда в подземном переходе / затерялся шелковый лоскут, / я подумал о такой свободе, / о которой песенки поют'. Сердечная, доходчивая, хватающая за душу фантазия на тему 'Я встретил вас, и все былое...'.
О себе — безжалостно и старомодно: 'ненасытный погубитель'. Ключевое здесь слово 'ненасытный' — это ёмкая автохарактеристика. Жадная жовиальность проступает в рейновских стихах и мемуарах — поэтическая черта, которая встречается нечасто и проявляется неоднозначно. Может быть элегантная ироничность Олейникова: 'От мяса и кваса / Исполнен огня, / Любить буду нежно, / Красиво, прилежно... / Кормите меня!' Или эпатирующая откровенность Тинякова: 'Я до конца презираю / Истину, совесть и честь. / Лишь одного я желаю — / Бражничать блудно да есть. / Только бы льнули девчонки, / К черту пославшие стыд. / Только б водились деньжонки / Да не слабел аппетит!' При всем внешнем сходстве — говорят совершенно разные люди, вызывающие прямо противоположные чувства.
Рейновская ненасытность восходит к героям 'Авангарда': 'Каждый молод, молод, молод, / В животе чертовский голод... / Все, что встретим на пути, / Может в пищу нам идти' (Давид Бурлюк, 1913 год).
В пищу идет все, но в стихах и в воспоминаниях по-разному. В послесловии к книге рейновских мемуарных баек 'Мне скучно без Довлатова' близкий друг и восторженный почитатель автора называет его 'великий враль'. Вряд ли похвала для мемуариста. Устные рассказы Рейна легендарны, мне приходилось их слышать не раз — это высокий класс неостановимой гиперболы. Чего стоит упомянутая в том послесловии история, как Есенина убивали топорами в бане Брюсов и Луначарский. Но от книжных воспоминаний ждешь другого. Однако Рейн не поддается цитированию даже в простейших деталях. Если написано, что за столом