И носом шморгает – видать, слезы говорить не дают.
– Ведаешь, сын мой, что ждут тебя муки сугубые, лютые. Растерзают твою плоть, огнем сожгут. Отчего же не покаяться тебе, сын мой? Одно слово скажи: грешен! Скажешь – и спасен будешь. Понимаешь, Гевара, всего одно слово!
– Понимаю, – кивнул я. – Грешен, святой отец!
Даже подпрыгнула жердь от слов моих. Высоко – чуть ли не до потолка самого:
– Признался, признался! Грешен! Грешен! Признался!
А горбун даже язык высунул – до того старается, мои слова записывает.
…Да только вчера им надо было меня про грехи спрашивать. Здорово тогда меня прижали! А вот сейчас – поздно.
Или не поздно все же?
– А теперь кайся, сын мой. Кайся! Все, как на духу, как на исповеди святой!..
Потер руки фра Луне, уселся поудобнее, локтями в скатерку уперся:
– Кайся!
И вновь кивнул я, задумался.
…То-то и оно – подумать дали! А ведь просто все получается. Хотел бы меня падре Хуан убить – давно бы прикончил. Или сам Эрмандаде свистнул, или на плаху отправил – за Костансу зарезанную. Но ведь не убил, не отправил.
Значит?
Нужен я! Уж не ведаю зачем, да только нужен. Ему ли, не ему – но требуюсь. Оттого и напугать решил – до смерти самой. Напугать, на поводок крепкий взять. А потом и явиться – как Тот, о котором ребята с Ареналя рассказывали. Губи душу, Начо, ежели не погубил еще!
Так чего ждать-то?
Поглядел я на жердь, что передо мною расселась. А чем этот фра Луне меня безневинней? Я в Авиле нагрешил, он – в Касалье. Да только я вроде как жизнью рисковал – своей. А этот…
– Я – королевский шпион, падре. Три года назад меня приговорили к смерти за морской разбой. Дон Хуан де Фонсека, архидьякон севильського Собора, из петли меня вытащил, на себя работать заставил. На себя – и на Ее Высочество…
Покосился я на жердь поганую. Слушает? Ну, слушай, слушай!
– Много чего я сотворил, падре, а про одно всенепременно сказать должен. Покаяться в смысле.
– Кайся!!!
Аж на табурете подпрыгнул. Еще бы! Не каждый день исповедь королевского лазутчика слушать доводится. Небось, уже ногами сучит он, падре Луне, к начальству своему бежать торопится.
Прикрыл я глаза, задумался на миг. Ведь все правильно, Начо? Пожил бы еще, конечно, не отказался…
И увиделось – тоже на миг, на малую песчиночку, что из ампольет сыпется: каменные зубцы, черная тьма вокруг – и худая лобастая девочка, шагающая в никуда – на каменные плиты, в адское пламя, на вечные муки. А ведь и в гареме сарацинском живут, и в любовницах королевских – тоже. Живут, не тужат…
– Три месяца назад, фра Луне, королева узнала, что в городе Авиле готовится мятеж против его светлости герцога Бехарского. Ведомо вам, наверно, что в давней вражде семьи Трастамара и Бехара. А посему падре Хуан, Эспиа Майор королевский, приказал мятежникам этим помочь – укорот чтобы герцогу дать. Первое дело – порох да бомбарды доставить, да не просто – в тайне великой…
Чисто рассказывалось, словно кто другой перед столом этим стоял – сеньор Рохас или даже бакалавр тот, что моему рыцарю стишата писать помогал. Гладко слова скользили, легко. И на душе моей грешной легко стало.
…Вот и я шагнул, сеньорита Инесса!
Поскрипывало перышко, шевелил ушами фра Луне, сыпал я всем тем, что башку мою за эти месяцы забило. Ох, и много же всякого: имена, клички, цены в эскудо и цехинах[61] , лазутчики наши в Оране и Фесе…
– Водички бы мне, святой отец!
Кивнул послушно. Сам поднес – не побрезговал.
Глотнул я – хорошо!
– Все ли записали, фра Луне?
А чего спрашивать? Вон, горбун уже который лист переворачивает!
Повел я плечами, словно груз тяжкий скинул, поглядел на жердь эту дурную:
– И все ли понятно, святой отец?
Вновь закивала жердь, радостно так:
– Поистине все, сын мой! Однако же, должно бы тебе покаяться и в чем ином, пусть и в маловажном: посты, скажем, не соблюдал, перед распятием святым креста не сотворил. Грех не велик, зато в Трибунале с понятием отнесутся…
Неужто не догадался? А ведь точно – не понял.