Отволок я его в свою комнату, водой из кувшина (спасибо, оставили – не забыли) ополоснул слегка.
– Эй, сударь, очухались?
– Да… Да, кажется.
Очухался!
– Зовут меня Франциско Пенья, сеньор, Адонис же, равно как Галатея – имена поэтические, из древних мифов взятые. Называю я так сеньору маркизу потому, что Беатрисой может звать ее каждый, Галатея же – имя, только мною произносимое, оттого и особо оно сладким кажется.
Почесал я затылок, пытаясь всю эту мудрость уразуметь, да не вышло. К тому же хотел бы я поглядеть на того, кто ее сиятельство запросто Беатрисой назовет!
– Знает она о любви моей безответной и в милости своей позволяет мне изъяснять оную любовь поэтически, конечно же в формах пристойных и изящных…
Когда ближе я присмотрелся, Адонис этот, который Франциско Пенья, даже на человека похожим показался. Молодой парень, меня чуток постарше, тонкокостный, лицо смазливое, такие дамам всегда нравятся.
Похожим – но не до конца. Чего-то в этом Адонисе было непонятное, да такое, что и словами не выразишь. Прозрачный он какой-то! Не бледный (хотя и бледный – тоже), но именно прозрачный.
И так я присматривался, и этак. Вроде бы не светится, и стену через него не видать.
…А все-таки прозрачный!
– О сколь славно воспевать даму своего сердца сладкими словами языка кастильского!..
– А дверь бодать зачем? – вновь не выдержал я.
– Что?!
Удивленно так поглядел, даже рот раскрыл.
Не помнил! Ни как дверь бодал, ни как выл, ни даже как веер из ее сиятельство из рук брал. И что весь день делал – не помнил.
И что интересно – даже не удивлялся. Вот когда я расспрашивать его стал – удивился.
– Действительно, сеньор, не помню я, что со мною за день этот случилось. Ночь помню, утро… Нет, ночь не помню, спал я, конечно, но… Не помню. Не иначе, любовь, душу мою переполняющая, затмила на время рассудок.
– Да вы не волнуйтесь, сеньор Пенья, – вздохнул я. – Оно бывает!
…И надо же такому совпадению статься. Маркиз булькает, Адонис-бедолага воет да себя не помнит, тот, что за дверью – молчит.
А еще им мой Дон Саладо, головою скудный, понадобился!
– Вы, значит, успокойтесь, – продолжал я. – О себе расскажите, что ли. Вы, стало быть, поэт будете? Романсьеро сочиняете?
– А? – вскинулся он. – Что вы, сударь! Романсьеро – не стихи, а песни, причем весьма грубые, созданные в угоду простонародному вкусу…
Вспомнил я сеньориту Инессу, как пела она – и даже обиделся.
– К тому же я не признаю стихи, где есть то, что именуется сюжетом. Стихи – это звукопись, сеньор, в них не должно быть иного смысла, кроме смысла созвучий. Настоящая словесность это та, где герои не рыцари, с драконами воюющие, но слова. Это и есть литература, истинная, глубинная. О-о-о-о-о-о!
Кажется, опять начал!
– Вы бы, сеньор, свои стихи почитали, – поспешил я, чтобы это «О-о-о-о-о-о!» не слушать. – Страсть как хочется про звукопись вашу узнать.
– Стихи? – сеньор Пенья задумался, затем на меня поглядел – растерянно этак.
– Стихи, сеньор? Но я не помню своих стихов!
ХОРНАДА XIV.
О том, как мы снова встретились со славным идальго Доном Саладо.
Когда не о чем думать – или когда ни о чем мозгой шевелить не тянет, самое время о жратве поразмыслить. О еде, в смысле. Оно, правда, тоже опасно бывает: лежишь голодный, руки за голову закинув, и представляешь себе то пулярку жареную, чтобы с жиром да с кожицей золотистой, то карпа со шляпу размером – тоже, стало быть, жареного. Вначале ничего, отвлекает, а потом совсем худо становится. Одна надежда – накормят, не дадут с голоду пропасть.
Это я к тому, что к утру оголодал я ну прямо-таки всеконечно. А все потому, что всю ночь глаз не сомкнул. И не то, чтобы спать не хотелось. Хотелось, да еще как! Но появилась у меня одна задумка, и вот эту задумку я всю ночь и исполнял. А как солнышко сквозь кроны густые, что за окном, выглянуло – тогда и лег, чтобы о жратве подумать. Ведь все-таки я у их сиятельств в гостях. Должны же покормить хоть чем- нибудь!
И только тогда, как петуха (тоже жареного и тоже с корочкой) себе во всей его красе петушиной представил, долбануло меня – прямиком по макушке. Ведь пятница сегодня! У всех добрых католиков – пост,