— И то и другое.
Александра снова замялась.
— Люди говорят, что я у нее в долгу. Она это знала. А я знала, что она знает. Я так рада за тебя, рада, что это сработало. Но меня благодарить не надо. Благодари Майка. И Деву Марию, если еще веришь в нее.
Губы Вероники разомкнулись, ее ресницы затрепетали, но она не допустила ведьму в этот уголок своей души.
— Мне пора идти, — сказала Александра. — Твоя мать, наверное, уже недоумевает.
Вероника заволновалась, желая быть вежливой и благодарной, но при этом боясь показаться смешной.
— Вы сказали, что уезжаете из города?
С каждым днем солнце заходило за горизонт над морем на несколько минут раньше. В полях, на концах своих увядающих плетей созревали тыквы. Луна отбрасывала тени.
— Еще до Дня труда. Вначале я жила здесь с двумя подругами; одна умерла, а другая ищет себе квартиру в Нью-Йорке.
— Вас это печалит? Вы сказали, что чувствуете слабость.
— Это печально, но это жизнь. Или Природа. Или старение. Или смерть. Или что-то еще. Эта слабость может быть просто плодом моего воображения. В отличие от твоего ребенка.
У Вероники снова вырвался смех, но она взяла себя в руки, сомкнув губы в милой улыбке, застенчивой и одновременно гордой, очаровательно самодовольной, такой же, какая бывала у Джо, когда, оттрахав Александру и одевшись, он незаметно выскальзывал за дверь на яркий свет Орчард-роуд, мокрой от растаявшего и раскисшего под колесами машин снега. Вероника смутилась, почувствовав, что ее гостье хочется еще немного поговорить.
— Каково это было для вас, — спросила она, — снова оказаться этим летом в Иствике?
— Это было… полезно, — нашла слово Александра. — Я укрепилась в подозрении, что принадлежу какому-то другому месту. Здесь осталось меньше, чем я помнила.
— Думаю, даже те из нас, кто никогда никуда не уезжал, чувствуют то же самое. Но разве это не относится к любому месту на земле?
— Да. Это внутри нас… Все зависит от того, как мы сами смотрим на вещи. Определенное место, определенный период жизни кажутся нам волшебными. В основном — когда мы смотрим на них с высоты возраста.
Вероника полуобернулась, намереваясь снова приступить к глаженью и прежней жизни, теперь менее одинокой в ожидании нового члена семьи, зависимого от нее, уже обожаемого дружка, которого сотворило ее тело.
Голосом, достаточно твердым, чтобы остановить собеседницу, Александра сказала:
— Я знаю, что мне пора уходить и что ты умираешь от желания броситься вниз и все рассказать матери. Но мне кое-что пришло в голову. Ты вышла замуж в тот год, когда умер твой отец, да?
— Правильно. В тысяча девятьсот девяносто девятом.
— Ты ведь знала, что я была с ним знакома?
Невинная женщина заморгала:
— Да, в общем… я это знала.
Зловредная старая ведьма не смогла удержаться, чтобы не примешать ко всему этому Джо, и доставила себе удовольствие, вызвав с огромной дистанции времени его дух во всей его былой силе, силе, которая так волновала ее и которую в жадной опрометчивости тех дней она, не слишком ценя, радушно принимала в себя, в свою темную ипостась, плодоносящую, естественную ипостась, в которой противозачаточная спираль аннулировала всхожесть семени Джо. Ей было необходимо произнести вслух его имя в обмен на милость, которую она оказала этой стареющей девочке.
— Думаю, — сказала она Веронике, — если бы Джо прожил еще год-другой, если бы он был рядом, чтобы благословить вас с Майком, ты бы забеременела сразу же. У него был особый дар плодородия.
Она поцеловала будущую мать в щеку и повернулась, чтобы преодолеть крутой спуск по лестнице на своих нетвердых ногах.
«Джорджиана дю Пеллетье с наслаждением вытянула бледные соблазнительно округлые руки, словно хотела поймать прозрачный воздух этого чудесного карибского утра. Ее изящные губы, розовые безо всякой помады, с кошачьей грацией растянулись в зевке, открыв кокетливо выгнувшийся язык того же жизнерадостного цвета, что и губы, уголки которых приподнялись в улыбке, ставшей еще шире при воспоминании об удовольствии; две пикантные ямочки-близнецы обозначились на щеках, и легкий румянец покрыл их светлую, но уже поцелованную солнцем кожу.
Ее глаза — небесно-голубые с оттенком морской волны, какой она бывает там, где коралловое мелководье обрывается глубокой бездной, — с трудом сосредоточивались на сегодняшнем дне с его многочисленными заботами. Но здесь ее протянутая рука с изысканно утонченными кончиками пальцев неожиданно ткнулась в прозрачную москитную сетку, и это ощущение напомнило ей об иной поверхности — лоснящейся, темно-коричневой, покрывающей мощную мускулатуру, той, которую она ласкала во сне на дальнем берегу моря».
Сьюки хотела было написать: «Она в экстазе глубоко вонзила свои тщательно отполированные и обточенные ногти в широкую, то вздымающуюся, то опускающуюся спину Эркюля», но убедила себя, что настоящий любовный роман не должен содержать сексуальных подробностей, чтобы не соскользнуть в порнографию и не вывести женщин за пределы категории мечтательных, неудовлетворенных существ, в каковой они должны в нем пребывать. Подробности могут напугать читательниц. Женщинам известны факты, но они не любят, когда о них говорят вслух. На карнизе окна Сьюкиной квартиры грязные голуби ворковали, охорашивались и раскачивали своими маленькими головками с бусинками глаз. Они совокуплялись в сердитом возбуждении, распушая перья и застывая с раскинутыми крыльями; наблюдать за этим вблизи на высоте двадцатого этажа было жутковато. Далеко внизу раскинулась улица — река, в которой отражались солнечные блики, которую обволакивало марево выхлопных газов и оглашали пронзительный скрежет тормозов и блеяние клаксонов автомобильного потока. Стоял сентябрь, и город все еще был во власти летней истомы и жары.
«Пение тропических птиц, скромное чириканье маленьких озабоченных желтых пташек, сиплые крики живущих парами лапасов с огромными клювами проникали сквозь жалюзи спальной. От зари работавшие в поле рабы оплакивали свою судьбу в ритмичных народных балладах на певучем местном наречии, обрабатывая белые гектары длинноволокнистого хлопка. Домашние рабыни за окном тихо обменивались сплетнями, развешивая белье на сушильном дворе, — весьма вероятно, сплетни касались сердечных дел их хорошенькой хозяйки. Покойный муж Джорджианы, лихой и беспощадный плантатор Пьер дю Пеллетье, словно предчувствуя свою гибель в кораблекрушении по дороге на Ямайку, наставлял жену, если в результате какого-нибудь посланного небом несчастья она станет вдовой, править плантацией решительно, железной дланью. Хоть была изящна фигурой и мелка в кости, она крепко держала в руках свое стадо, состоявшее из двух сотен чернокожих рабов, управляя им с эффективностью, которая удивляла белого надсмотрщика, ирландца Джерома „Пустозвона“ Мэлони — человека с растрепанными вихрами цвета воронова крыла, презрительно кривящимися алыми губами и зелеными глазами, которые ощупывали ее фигуру обескураживающим взглядом будущего обладателя, от чего дрожь порой пробегала по прямому, но гибкому позвоночнику Джорджианы.
Доходы от плантации росли как на дрожжах при ее скрупулезном и притом гуманном руководстве. Она запретила пускать в ход хлысты, а тяжелые железные оковы, которые болезненно сдирали кожу со щиколоток, ржавели теперь в пустующих темницах и ямах для наказания провинившихся. Благодарные рабы расцвели. Пустозвон Мэлони предупреждал: они обнаглеют, начнут бунтовать, и остров окажется залитым кровью так же, как это случилось на Санто-Доминго. Она, шутливо хлопнув его сложенным веером по изрытому оспинами носу, раз и навсегда решительно заявила в ответ, что до этого ужасного дня ее слово здесь — закон. Казалось, даже ослики с обрамленными длиннющими ресницами томными глазами и стадо