все равно барин. У вас есть ваш герб и ваш револьвер. А что есть у меня? У меня только мои книги. Что я без них? Только они и придают мне уверенность. Только они придают крылья моим мыслям. Я всего лишь осел и привык, что на мне ездят. Моим бокам нужны шпоры высокой поэзии. Только это возвращает меня миру. Библиотечная пыль, играющая в столбе света, когда между десятым часом утра и полуднем в окна заглядывает солнце, пыль, от которой вы кашляете, этот вихрь крошечных телец, что, подобно бабочкам, садятся на мои страницы, — вот мои созвездия. Чернь же строк для меня — лесные чащи, а белые полоски между ними, которые печатники и наборщики называют «реками», и есть мои реки. Я говорю совершенно серьезно. Куда мне деваться без моих чудесных книг? Ей-богу, я не в состоянии ориентироваться нигде, кроме как в стране, указанной мне поэтами. Иду ли я к прудам, или на холм Ветрник — все равно прохожу по земле Горация. Для вас цветут деревья, для вас пасутся кони и мчатся сломя голову вниз по склону, для вас звенит оружие, для вас стоят у речки девушки. (Самая красивая подбоченилась одной рукой, прикрыв другою глаза от солнца. Она смотрит вам вслед — и засмеется, когда вы позовете.) Для меня же, клянусь богом, никогда не загоралась такая женщина, чтоб была и хороша собой, и не от ремесла. Вы, старый ловелас, сойдетесь где-нибудь у плотины с любительницей в неявном искусстве и вскоре отлично с ней поладите. А я, ваша милость, держусь потаскушек. Быть может, и я когда-то старался приблизиться к девицам иного сорта, однако был посрамлен. Я просто неудачник всюду там, где вы столь удачлибы. Однако все, что имеет свой строгий порядок, что затянуто в корсет, что работает как часы, что, с должной деформацией, творит явления, начало которых зрел мой простенький дух — тот резкий запах мастерской, та капля человеческого пота, — дает мне право быть сопричастным миру сказок…
— Хватит, хватит, друг мой! — перебил меня полковник. — Не хули себя, не прикидывайся ущербным! Черта ли мне в том, что ты хочешь сказать! Будь здоров — и пусть исполнятся все твои желания. Кстати, нет ли у тебя сейчас трех сотен?
Вопрос был задан неожиданно и с такой напористостью, что я не устоял. Я ответил честно и протянул ему свои последние деньги.
В эту минуту в дверь постучался пан Стокласа. Я еще не опомнился от одной неожиданности, как был ошарашен новой: я даже рот забыл закрыть от удивления.
Что надо управляющему в комнате князя? Зачем он явился?
Я опасался, что до него дошли сплетни насчет Корнелии, и мне было крайне не по себе.
Хозяин меж тем, сунув два пальца за ворот рубашки, словно тот его душил, и одергивая пиджак, имел вид человека, который не знает, с чего начать. Его смущение вернуло мне равновесие духа. «Пфа, — подумал я, — если он что-нибудь и знает, то уверенности у него нет». Кончив наблюдать пана Стокласу, я посмотрел на князя. Лицо его выражало все ту же самоуверенность и то же благородство. Тут мне пришел в голову вопрос — куда же девались мои деньги, ведь полковник только что держал их в руке! — но я сразу понял, что для него не составляет труда ловко спрятать их в рукаве.
Сударь, — заговорил Стокласа, бросив короткий взгляд в мою сторону, — несколько дней тому назад вы встретили в лесу крестьянина по фамилии Хароусек. Помните вы его? Так вот, этот человек сейчас здесь и просит прощения…
Мне не о чем с ним говорить, — отрезал князь.
Вы, никогда не встречавшиеся с Алексеем Николаевичем, едва ли поверите, до чего трудно уговорить его сделать то, чего ему не хочется делать. Бесполезно что-либо ему втолковывать. Он будет улыбаться, кивать головой, а потом поступит так, как сочтет нужным. Ему ничего невозможно объяснить, он не слушает никаких доводов; он будет выскальзывать у вас из рук, и упорство, с каким он будет это делать, лишит вас смелости заговорить с ним еще раз.
Пан Стокласа беспомощно стоял перед князем и только повторял, что просит Алексея Николаевича обменяться с Хароусеком хоть двумя словами.
Вы шутите, — отвечал полковник, — право, шутите, сударь! Если я правильно понял, вы говорили сначала, чтобы я выслушал извинения Хароусека, а теперь требуете, чтобы я сам извинился.
Да, — признался управляющий, — Хароусек — старый знакомый пана Якуба… Я от него завишу… Мне бы не хотелось заводить раздоры в округе…
Сожалею, — сказал князь, — сожалею, что вынужден так отзываться о человеке, с которым вы желаете поддеряшвать отношения, но поверьте: он просто хам!
Минутку, сударь!
Простите!
Для меня это очень важно, — снова затянул Стокласа. — Я вас прошу, я этого желаю…
Довольно! — вскричал вдруг князь. — Ни слова более!
Я видел — дело плохо и мне пора вмешаться. Как знать, что случилось бы, промолчи я. И я ввернул:
Хорошо сказано, Алексей Николаевич!
Что «хорошо сказано»? — не понял князь.
— Все, все, все до точки! Ей-богу, таких оборотов речи я не слыхивал с тех самых пор, как три оборванца ломились в трактиры…
Князь пытался разобраться в Той чепухе, которую я нес без остановки: он провел ладонью по лбу, щелкнул пальцами — и опять стал кроток, как овечка. Льщу себя мыслью, что моя болтовня образумила его.
Но едва настроение князя изменилось к лучшему — нахмурился в свою очередь мой хозяин. Он стоял перед нами, и тучи на его челе давали понять, что князь перешел границы. «Это как же он со мной разговаривает? — подумал Стокласа. — Так-то он исполняет мои желания! Так-то ведет себя человек, которого я приютил! Что же, он не питает ко мне ни капли уважения?» Задаваясь подобными вопросами, управляющий вознамерился было выйти из комнаты, но ему суждено было подвергнуться новому испытанию: в дверях он столкнулся с Хароусеком.
Упомянутый крестьянин был само добродушие, и едва Пустина заикнулся, что хозяин желает загладить несправедливость, допущенную по отношению к нему, Хароусек тотчас бросил свою работу и отправился в замок. Они с управляющим обменялись рукопожатием и, оставив в стороне разбор обоюдных обид, весело приступили к делу — то есть к английскому ленчу. За столом оба говорили друг другу вежливые слова, как это принято между соседями, и хлопали друг друга по коленям, и называли друг друга на сектантский лад «паном братом». И пока наш адвокат теребил салфетку, Хароусек с хозяином умяли по нескольку соленых рогаликов и несметное количество ветчины. Когда согласие было полностью восстановлено, хозяин повел примерно такую речь:
— Вы да я, друг мой, оба мы, право, в одинаковом положении. Эх, ругаться неохота, а только крестьянина всегда бьют.
С этими словами Стокласа положил вилку и, стараясь держаться с грубоватой простотой, утер губы тыльной стороной ладони.
Коли вы это обо мне, — отозвался Хароусек, — то тогда, пожалуй, правда ваша. Я бы мог показать вам славные синяки на моей спине.
Ну, ну! — ответил мой хозяин. — Это дело поправимое! Вот я позову Алексея Николаевича — пусть попросит у вас прощения.
Вот это по мне! — воскликнул крестьянин. — Притащите его за уши, а уж я ему все верну, да с процентами!
То есть вы его… надеюсь… простите, — возразил пап Стокласа. — Ах ты боже мой, ведь это просто старая привычка, и ничего больше! Ну конечно же! Не станете же вы руки марать, тем более если он принесет вам свои извинения!
Клянусь всеми рогатыми! Ваша правда — пускай извинится, а колотушки я ему после верну.
Мой хозяин смекнул, что время звать полковника еще не подоспело, и крикнул, чтобы подали еще бутылку вина. Когда это было сделано, он (с помощью адвоката) не переставал подливать гостю, пока тот с благословения божий не опорожнил всю.
— Так, — молвил управляющий, когда Хароусек осушил последнюю рюмку, — а теперь пора сбегать и за князем. Пейте, ешьте, друзья, а я вернусь в одну минуту.