Поезда, на мое счастье, еще ходили, хотя о расписании никто уже всерьез не заботился. Должно быть, время от времени кому-то в голову приходила светлая идея сцепить вместе несколько вагонов, подогнать локомотив, а машинисту как раз было нужно в те края. О проводницах никто и не вспоминал — разве что им тоже было по пути, хотя бы и до середины дороги. В десятом часу вечера я взял билет из Нахратова до Силурска — не купил, а именно взял, потому что чистые бланки билетов валялись россыпью на полу пустого зала ожидания; оставалось только вписать пункт назначения, а можно было и не вписывать, да и совсем не брать, — вскинул на плечо сумку со своим нехитрым багажом и сел в вагон, который приглянулся мне больше других. В этом поезде все вагоны, без изъятий, были СВ. Подозреваю, что и в остальных поездах тоже.
Этот мир угасал.
Никаких приблудных астероидов из космоса. Никаких разломов планетарной коры, фонтанов лавы и сорвавшихся с цепи волн-убийц. Никаких годзилл — всё, что могло
сойти за гигантскую тварь, мирно дремало на океанском дне и восставать в полный рост явно не собиралось. Никаких зловещих календарей племени майя: индейцы очень любили рисовать где ни попадя всякие симпатичные глупости и много бы смеялись, узнав, что чокнутые потомки решили вложить в эти картинки некий эсхатологический смысл, они вообще были очень смешливы, хотя юмор у них был своеобразный — чуть чернее черного. Просто время этого мира заканчивалось, и он засыпал, как смертельно больное животное. Но засыпал медленно, и поэто му ходили поезда, кое-где горел свет, и можно было раздобыть провизию без риска для жизни.
Я направлялся в Силурск, чтобы повидаться с Мефодием. Посидеть за столом на кухне, выпить водки... если в тех местах сохранилась еще хотя бы капля спиртного, на что надежда была самая слабая, потому что во всех иных местах дефицит выпивки сравним был только с дефицитом курева и таблеток от головной боли. Порассуждать о смысле жизни и о судьбах мироздания. В свете грядущих перемен в означенном мироздании, когда вся прежняя мефодиева либерально-оптимистическая система аргументов рухнула, мне особенно любопытно было послушать, как он станет выкручиваться, и узнать, каким же именно способом ему это снова удастся. Из самой тупиковой ситуации в любом диспуте он всегда находил по меньшей мере два выхода. Мне очень хотелось поговорить с ним еще раз прежде, чем все кончится.
Вагон был пуст. Не то никому не нужно было двигаться в Силурском направлении (что неудивительно: город этот во все времена был довольно дерьмовым местечком, серым и затхлым, возглавляемым всякой сволочью, и непонятно было, что занесло туда Мефодия, с его любовью к свободе, комфорту и рафинированной культурной среде — то есть к предметам трудно сочетаемым, и уж менее всего наличествующим в Силурске). Не то все, кто хотел, уже добрались туда, куда хотели, и сейчас обустраивали все свои дела так, как хотели. В пустом купе проводника лежали внавал пакеты нераспечатанного белья и несколько одеял — очевидно, кто-то из последних сил попытался привнести хотя бы видимость навсегда утраченного порядка в наступающий по всем фронтам хаос — который, впрочем, более заслуживал, чтобы его именовали бардаком... Я взял пакет и одеяло и отправился в центр вагона, уповая вселиться в центральное купе — подальше от сортира, да и вообще где потише-поспокойнее. Открыв дверь, я с удивлением обнаружил, что здесь есть и другие пассажиры. Вернее, пассажирка. Женщина в легкой зеленой куртке с надвинутым капюшоном сидела у окна, нахохлившись и словно оцепенев в ожидании отправления. Две дорожные сумки стояли на полу; похоже, их просто выронили, разжав пальцы, и тотчас же забыли об их существовании. «Пардон», — сказал я, немного сконфузясь. Женщина не пошевелилась, продолжая смотреть стеклянным взглядом прямо перед собой. Я осторожно задвинул дверь и двинулся дальше. Через два купе постучался и только тогда заглянул внутрь. На сей раз мне повезло.
Я давно не бывал в поездах и уж, конечно, никогда не пользовался вагонами СВ. В последнее время у меня вообще не было нужды в перемещениях. А в пору, когда таковая возникала, я отдавал предпочтение самолету. Вопреки даже тем мерам предосторожности, что насаждались повсюду под предлогом угрозы терроризма. Меры, надо заметить, идиотские. По трем причинам: во-первых, от реального терроризма они все едино не защищали — когда мне было нужно, я спокойно проносил на себе «скорпион» с полным боекомплектом, а буде начинало звенеть, внаглую предъявлял к досмотру съемный металлический приклад, объявляя его вешалкой для брюк; во-вторых, то, что творилось в мире в последние месяцы, к терроризму не имело никакого отношения; а в-третьих, воздушному судну, которое я избирал для перелета, ничто не угрожало по определению.
Поставив сумку на соседнюю полку, скорее по привычке — чтобы держать в поле зрения, а не сознательно, я раскатал матрац и принялся аккуратнейшим образом устраивать постель. Тоже своего рода эскапизм, стремле ние возделать делянку порядка в поле хаоса...
Едва только я натянул наволочку на немного влажную подушку — воздух в вагоне стоял тяжелый, сырой, — как поезд тронулся. Можно было считать, что пока все складывалось наилучшим образом. Во всех смыслах. В конце концов, отправление могло затянуться и на несколько суток, пока не объявится машинист, который был бы не прочь прошвырнуться в сторону Силурска. Отправление могло бы и вовсе не состояться. Хвала Создателю Всех Миров, еще сохранились люди, которым хотя бы до че го-то в распадающемся на куски мире было дело.
И я очень рассчитывал, что в дороге не произойдет ничего чрезмерно неприятного, что помешало бы мне успеть нанести последний визит. По моим прогнозам, времени у человечества оставалось всего ничего. Неделя полторы от силы.
Умыться — буде найдется чем! — и спать. Обожаю спать в поездах. Если выдается такая возможность, готов спать сутками напролет.
В туалете была вода. Холодная, разумеется, но и на том спасибо. А вот кипятильник был пуст. Что ж, никто и не рассчитывал на полный комфорт.
2
Сон пришел не сразу — довольно долго я лежал на животе в весьма неудобной позе, из-за твердой подушки сильно запрокинув голову. Оттого часто и усердно приходилось разминать затекшую шею. Глядел в окно. В кромешной тьме проплывали плоские тени деревьев, изредка сменяясь такими же плоскими силуэтами вымерших станций и придорожных поселков. Цивилизация от них отступила, а без ее сомнительных, но аппетитных даров и вся жизнь сошла на нет, оттянувшись в большие города. Все же человек — стадное животное. На миру и смерть красна... Около двух часов ночи впереди занялось зарево. Я мысленно прикинул, что за город, и не пришел ни к какому выводу. Спустя еще минут двадцать поезд, не сбавляя скорости, ворвался в населенный пункт под названием Жижгород. То, что в прежние времена я принял бы за огни большого города, ничем иным, кроме пожара, нынче быть не могло. Станция выгорела дотла, а в самом Жижгороде еще вовсю полыхало. Хвала Создателю Всех Миров, пламя не дотянулось до рельсов и Не сожрало провода. Я все больше склонялся к выводу, что последним в этом мире умрет наземный транспорт. До конца будут спешить куда-то пустые поезда, пустые автобусы, пустые такси... Авиация, впрочем, уже погибла: производство авиационного топлива по каким-то невнятным причинам умерло в числе первых, а запасы моментально были съедены в первые дни паники и очумелого метания деловой элиты с континента на континент в поисках фешенебельной норы, где можно было бы пересидеть беду. У меня оставались еще сомнения насчет теплоходов, но если проводить аналогии с небом, то в море- окияне все должно было обстоять не намного лучше.
Поезд с мрачным весельем стучал колесами, оставляя гиблое место позади. Долго еще далекие отсветы пожара играли в кренах деревьев, а затем вернулась ночь и, кажется, стала гуще и непрогляднее, чем была. Я подумал, что для Мефодия недавнее зрелище послужило бы пищей для затяжных спекуляций, из которых он так или иначе самым непостижимым образом сумел бы извлечь позитивную и жизнеутверждающую мораль. Но я не был Мефодием, с его клиническим оптимизмом и верой в светлое будущее и торжество человеческого разума; я не был, да и не мог быть оптимистом. Весь мой богатый опыт свидетельствовал лишь о том, что человек как был, так и остался животным, по сложности своей высшей нервной деятельности где-то между муравейником и дельфином, но с непомерно завышенной самооценкой и наклонностями к идеализации собственных поведенческих актов. То, что происходило в мире, было мне не слишком понятно, однако вполне соотносилось с моей застарелой мизантропией.