— Тебе ничего не «слабо».
— Он за мной гоняется, Вовчик гоняется. Проклятые, устроили блокаду!
— Ведь нравишься!
— Маршал Тош, ты — глупышкин.
Инна обернулась. Понуро-униженный силуэт Марата медально чеканился на фоне надхолмного небосклона.
Вероятно потому, что ей действительно досадила твоя, Марат, неотвязность, Инна принялась совестить тебя за потерю самолюбия. Она совестила тебя шепотом. Шепот не был у нее в привычке. Громкоголосая, словно бы желающая, чтобы все вокруг слышали ее, и вдруг — шепот. И я поверил, что на самом деле ей стало невмочь сносить твое и Вовчика ухаживание (и этот шабалдай туда же!), но почему-то я подумал, что п р и к р ы т ь с я от вас она хочет мною, а после, за ненадобностью, отошьет да так твердо отошьет!
Ты молчал, неподвижный, как дерево. Она схватила меня за руку, утянула за сирень и, так как я уклонялся от поцелуев, принялась целовать свои ладони, целовать с причмоком, с прихлюпом, с прищелком, напоминавшим металлическое клацанье «Тирриля».
Мой дед, Никита Захарович, когда мама поступала вопреки его желанию, до того всегда ругался, гримасничая, выкручиваясь туловищем, что нам с Максимом казалось — рехнулся старый. Мама, которая, как она говорит, повидала в молодости всяких-превсяких чудищ в человеческой образине, всегда успокаивала нас: «Бесится. Кто рехнется, таких сроду-роду не приведись встретить. Жить с ними бок о бок — страшная казнь. За грех — не иначе».
Инна бесилась. С тех пор я всего насмотрелся среди людей. Вероятно, с излишком пришлось наблюдать бесившихся. Пытался понять природу этих нервных извержений. Их природа многопричинна, как и природа любой страсти, находящейся как бы между нормальной страстью и пагубной, безудержной, больной. Мы привыкли искать причины человеческого поведения в том, что вот только что произошло или что было день тому назад, неделю, месяц. Во временах, отстоящих от нас чуть подальше, мы не часто ищем необходимые ответы. И совсем редко ищем их в давнем. Внешняя красота, подобно богатству, родовитости, крупному чину, является условием для неистовства, произвола, самонадеянности... Не парадокс ли это, Марат: красота на службе жестокости? Впрочем, чему тут удивляться? Древняя причина для скорбей и зла. Инна бесится от безотчетного стремления к свободе поступать как заблагорассудится. Сейчас не без смущения я предполагаю, что так могли темно и абсурдно отыгрываться на нас блокадные страдания Инны. Месть не по назначению — не такая уж редкость, и мне в диковинку, что никто ее не замечает. Увы, за все, не отомщенное истинным виновникам твоих невзгод, бед, потрясений, расплачиваются прежде всего самые близкие наши люди. И третье: издеваться за любовь — тоже в природе человека. В этом, единственно в этом, я отдавал себе отчет в ту предпраздничную ночь посреди войны и побаивался, как бы ты не покончил с собой. И едва губительные звуки Инкиных поцелуев погнали тебя к маковкам холма, я без промедления рванул за тобой. Ты, вероятно, решил, что вослед тебе бежит Инна, и оглянулся, и я сразу же отстал, услышав твой надсадно-свирепый выкрик:
— Пыр-редатель!
Я хлопнулся в траву. Я чувствовал себя обиженным и виноватым, досадовал и раскаивался, катался по земле и замирал, постепенно впадая в состояние почти бездыханного отчаяния.
Пришла Инна. Сидела у меня в ногах. Спина слегка вогнута. Пух кроличьей кофты какой-то дымно- лунный. Ладони прижаты к щекам. Вроде наблюдает за взвихриванием и сниканием заводских зарев. Но вполне вероятно, что закрыла глаза и пытается понять саму себя.
Как ты думаешь, Марат, можем ли мы понять самих себя? Лично я думаю, что много в нас неуследимого. Неуследим ток крови, клеточный обмен, перегруппировка нейронов... Неуследимость такого толка я не собираюсь распространять на движение чувств и мыслей. Мы схватываем их, но это схватывание я уподобляю схватыванию вспышек солнца на поверхности водопада, молниевых взлетов рыб внутри его потока, роению радужных капель над бучилом. Мало, ничтожно мало мы схватываем в себе и вовне. Если спросить человека вечером, о чем он думал, что представлялось ему, какие предобразы, сравнения, не нашедшие взаимосвязи, побуждения плутали в лабиринтах его подкорки, то он назовет лишь немногое, все равно что возьмет с бесконечного конвейера, который несет на себе пшеницу, всего-навсего несколько зерен. Если спросить авиапассажира, перелетевшего из Москвы в Хабаровск, что он видел с самолета и что при этом происходило в его внутреннем мире, то он разочарует нас скудным объемом информации о пространстве и о себе. Дело тут не в слабости памяти: в слишком неразвитой способности самослежения и восприятия видов земли и неба на огромной скорости.
Если Инна и пыталась понять саму себя, то, вероятно, лишь в пределах происходившего в те вечер и ночь. Боюсь, Марат, ты заподозришь меня в попытке занизить умственное развитие Инны. Никто не может быть предельно объективным, однако в данном случае я руководствуюсь единственным желанием: точно воспроизвести, к т о был к е м. Тогда она, на мой взгляд, являла собой существо по преимуществу рефлекторное, эмоциональное, в ней развивались сферы чувств. Позже она неожиданно развилась, как натура художественная, интеллектуальная, к чему я долго относился с подозрением, предполагая, что ей помогает многоопытный редактор, может, даже перебеливает за нее очерки, рассказы, эссе. Подлость разума — тяжелый порок. Я не пытаюсь этого скрывать. К счастью, для меня подлость разума эпизодична.
Я отказался от домысла, что кто-то занимается агломерацией произведений Инны, едва она сошла на перрон нашего с тобой родного города. Это было в конце пятидесятых годов. Ее встречала горстка местных литераторов. Через одного из них, дерзко-честного прозаика Михаила Прохорова, рассказы которого критиковались на недавних совещаниях, я узнал о приезде Инны и напросился ее встречать. Мы с Прохоровым создали клуб интеллигенции, он захаживал ко мне в лабораторию и домой. Инна чуть ли не с подножки вагона начала высмеивать досужие замечания в адрес его рассказов, подавая это так, будто распекает его с трибуны:
— Позволь, Михаил... Как ваша фамилия? Неважно, я тебя не читала, но я скажу, как надо писать. Здесь товарищи приводили цитату из вашего опуса: «Жизнь в сущности аквариум: плаваешь от стенки к стенке, зароешься в песочек...» Как у тебя повернулось перо? Ты чью картошку лопаешь? На чьих трамваях раскатываешься?
Михаил подал реплику словно бы из зала:
— На чьей мартеновской печи вкалывал?
— Ты меня не собьешь демагогической подсказкой! Жизнь, видите ли, у него аквариум! Вы не нюхали жизни. Ты ко мне обратись. Все изложу. Я вас не читала, но об чем писать, мне наперечет известно.
— Фразу-то вы из уст моего героя вытащили. Не надо отождествлять автора и героя.
— Не должно быть таких героев.
— Вы сначала почитайте...
— Времени для пустяков нет. Ему, ведите ли, критика не по нутру. Полемику развел. Ты цыплят разводи. Поддержка сельскому хозяйству. А то, видите ли, — аквариум.
Другой род занятий, а повод для потехи равнозначный: невежество. И меня, случалось, учили, как создавать печь прямого восстановления железа, и я потешался над непроходимой беззастенчивостью своих «учителей». Вот я сразу и снял подозрение, что за мнимым авторством Инны стоит мощный редактор, он же — маститый писатель.
После, Марат, были у меня с Инной такие счастливые, несбыточно счастливые события... Но о них я не смею, Марат, писать, чтоб ты меня не проклял. До них я не подозревал, что вероятно такое счастье!
Я забежал на много лет вперед. И отступлю обратно, в прошлое, не ради укора тебе, Марат, ради устыжения.
Инна сидела у меня в ногах. Казалось, что она наблюдает за пульсацией заводских зарев. Наивность, благостная наивность.
— Ты мог бы, — полуобернувшись, спросила она, — жить с нами на Маяковке?
Никогда раньше я не думал жить не у себя дома. То, что происходило в последние часы на Театральной