горе, настроило меня на чувство, что все это понарошку, игра во взрослость. Ничего не оставалось, как слукавить.
— Жить снами я не сумею.
— Не момент каламбурить. Сможешь перейти к нам в семью?
— Мама не отпустит.
— Попробуй отпроситься.
— Кабы отец не на фронте... Дед совсем сдает. Я за большака в семье.
— Максима забыл.
— Максим слабосильный. Весной грунтовая вода поперла в погреб. Целую неделю черпали и таскали. Забот по дому проваленная тьма!
— Ну уж, ну уж!
— Точневич.
— Прекрати!
— Чего ты?
— Легкомысленные словечки... Отпрашиваться глупо. Не решишься — будешь пропадать без счастья.
— У нас, ежли кто... В общем, издеваются: «Вышел взамуж».
— Идиотничают. Сейчас же идем к нам.
— Твоя-то мама...
— Я говорила ей.
— И что?
— Не сомневайся.
— Я тоже должен сказать.
— Завтра.
— Мама глаз не сомкнет, если не вернусь. Отложим на день.
— Сегодня.
— Пожалей, а?
— Проверила я тебя.
— Проверила?
— Сполна.
К той минуте, когда Инна сказала, что проверила меня, сквозь мое смятение начала прорываться решимость: «Маяковка?! Стыдно. Но ведь...» И вдруг: проверила! Оскорбление в самое сердце. Испытывала! Я-то развесил уши, волнуюсь. Всего лишь испытывала. Не нужен я ей. Матери с Беатрисой — тем более. Кошке игрушки, мышке слезки. Все это я прокричал Инне, рассвирепелый, вскочил и — в темноту. Инна смутилась, пролепетала вослед:
— Ты не разобрал, ты не разобрал...
Вот, Марат, я и подступил к тебе, которого не подозревал. Не стану расшаркиваться: дескать, не верится, что ты это сделал. Верится. Обычный поступок для нравов тогдашних парней. Только понять до конца не могу, как человек с твоей душой так о п р о к у д и л с я.
Сильно же ты его швырнул, тот обломок кирпича, не хуже фронтового танкобойца: кирпич аж шепелявил на лету. Повезло нам! Угодил он мне в голову, выше виска, и как-то спасительно-странно кувыркнулся и срикошетил. И все-таки и при том, что он срикошетил, у меня не хватило силенок перевалить через холм. Я рухнул под лиственницей. На ее иголках лежалось лучше некуда: мягко, тепло, душисто. Если бы только не ощущение, что тебя запрокидывает на спину и поднимает вверх тормашками. Ты, вероятно, швырнул кирпич, а попал ли — не глянул. Что тебе Антон, когда есть Инна, пусть и ускользающая издевательница? Перед ней можно забыть о достоинстве, о самолюбии, ей можно прощать что угодно. А друга, виноват ли, не виноват, можно ухлопать незаметным для себя образом.
Недели полторы я не ходил в школу, а ты испытывал релейную защиту в прокатных цехах. Мы не виделись, ты думал, что я уклоняюсь от встреч с тобой по причине: з н а е т к о ш к а, ч ь е м я с о с ъ е л а. А я, как ворчала мама, дурную башку заживлял. Шишка быстро спа?ла. Пролом тоже быстро затянулся. Подорожник целебно действовал. Но все-таки полторы недели я отболел. Волосы я не выстригал, чтоб ни ты, ни Инка не догадались. Инка, правда, чуть не застукала меня. Приехала якобы по поручению к л а с с н о й, Нины Павловны, почему-де пропускаю уроки. Инка покамест в сенях с моим дедом знакомилась, я надел кепку и телогрейку, потом увел ее на улицу.
По неопытности человек равняется на прошлые отношения. Я наметил, хотя и похолодало, что мы поднимемся на Сундук-гору, где среди скал есть ниша, устеленная полынью. Заветрие, жги костерок из перекати-поля, милуйся. Прыткость моего воображения не встречала никаких преград: никого в нише не окажется, никто нас не спугнет. Тут все и решится: Инна поклянется, что строго-настрого запретит Марату страдать о ней, и больше не позволит Володьке притаскивать продукты, а пить у них — тем более, потому что ей и самой стыдно, и, вероятно, всегда будет стыдно, что он завалился на кровати в ее комнатке.
Инна, едва я намекнул, что на Сундук-горе есть уютное укрытие, так посмотрела на меня, словно я рехнулся! Больше я ни о чем не решался заговаривать. Зачем? Все остальное ничтожно.
С заката тянуло тягучим холодом. На телогрейке не было пуговиц. Прошлой весной повыдрали с «мясом» в трамваях. Да и не привык я застегиваться, всегда ходил н а р а с т о п а ш к у. Меня стало познабливать, я запахнулся.
Инна была в зеленой вязаной шапочке с толстым рубчиком. Вертикальный рубчик да еще высокий, точно султан, помпон на шапочке — от этого Инна казалась гордой и такой же стройной, как дворянская барышня. То же впечатление создавало тонкого сукна пальто цвета электри?к. Я был электриком, но не знал, что есть цвет электрик.
Инна меня просветила. На пальто, сходном с офицерской шинелью царских времен, от ворота до пояса сиял нашитый на полу пунктир серебряных пуговиц.
Грустно я засматривался на Инну. Шла она чужим чужая. А одежонка моя была так бедна и скудна рядом с ее, нарядной и яркой, что я устыдился, как мог мечтать о чем-то серьезном между нами. Недостижима. Несовместимое не совместить. Не меньше я страдал и от того, что мне раскрылась человеческая переменчивость. Я замечал и раньше, что люди оборачиваются самым неожиданным образом, но это еще не воспринималось мною, как черта, присущая людям, притом жуткая черта. Я мучительно переживал свое открытие не только потому, что оно касалось моей судьбы и касаться будет, не обещая радости, а прежде всего потому, что оно обнаруживало несовершенство людей (значит, они хуже, чем я думаю о них) и не обещало, что я не натолкнусь в них на другие черты, обрушивающие душу в неприкаянность.
Позже, вспоминая Инну и себя, бредущих сквозь ветровой закат, я отнес свое открытие к бесценно- дорогим: подлинный человек начинается с мгновения, когда его ужаснет людское несовершенство и он станет страдать из-за этого еще мучительней, чем из-за собственной неидеальности.
Ты должен помнить, Марат, котельню возле рудопромывочного ручья. На всем нашем участке не было осветительных лампочек, и лишь возле котельни горела одна. Она висела под эмалированным абажуром с широкущими, как дамская шляпа, полями. Она отбрасывала на мерцающее угольное крошево белесый круг; за краем круга чернота земли казалась черней сапожного вара. Мостик над ручьем, когда по нему ехали или шли, брыкался залитыми смоляной чернотой бревнами. Я попробовал остановить здесь Инну. Сама темень, чтоб обнять и поцеловать. Но Инна рывком отстранилась и, так как я пытался схватить ее за плечо, за локоть, даже за хлястик с четырьмя серебряными пуговицами, побежала. Остановилась только в электрическом кругу. Я не гнался за ней. Она ждала, пока я топал к столбу тяжелым шагом угрюмого мужчины. У Инны (чего я ей подлого сделал?) было мстительное лицо.
— Что ты? — в невольном замешательстве спросил Инну.
— Что да почто?..
Зубатиться с Инной я не собирался. Чем обостренней она злилась, тем настоятельней меня влекло желание испытать ее недавнюю благосклонно-шальную ласковость. Хоть и смущало меня это желание — порочное, — я чувствовал, что его не усовестить: нет на него удержу.