И плещется она, размерно и минорно,
И отблеск красных туч тускнеет чередой.
Одно только слово — чередой — еще принадлежит тут символистской поэтике. Все остальное может просто служить школьным примером чистого акмеизма. Конкретность деталей — жёлтый газ, чёрная вода, лестница… Это — как знаменитая ахматовская перчатка, надетая не на ту руку…
Но юношеские метания по направлениям и школам закончились довольно быстро. Уже книги конца двадцатых годов говорят нам о том, что более никакие 'измы' не привлекают поэта. Настала зрелость. Кстати, тот факт, что из второстепенного, пробующего свой голос в разных хорах певца, Иванов превратился в мастера исключительно самобытного — еще одно опровержение ходячего мещанского представления о том, что в эмиграции глохнут даже мощные, установившиеся голоса. Иванов как раз в эмиграции и вырос в настоящего поэта.
Именно в это время появляются стихи, лишенные каких бы то ни было стилистических красот, стихи, в которых жесткость слова, крайняя автологичность, то есть полное отсутствие метафор и тропов, сочетаются с выражением какого-то жуткого самоистязания. Чувство отчаяния доводится до психологического парадокса. Вот как это звучит в одном из самых известных стихотворений Г. Иванова:
Хорошо, что нет Царя,
Хорошо, что нет России,
Хорошо, что Бога нет.
Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.
Хорошо, что — никого,
Хорошо, что — ничего,
Что мертвее быть не может,
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет…
И не надо помогать.
Вот тут Георгий Иванов заговорил своим неповторимым голосом, и голос этот оказался беспредельно печальным, горьким до желчности самосжигающим: «…и не надо помогать» (!) Как непохожи эти кровью написанные стихи большого поэта на его же строки, всем известные (благодаря А. Вертинскому!) — строки, написанные всего-то несколькими годами ранее:
Над розовым морем вставала луна,
Во льду зеленела бутылка вина…
Но и тут, в дальнейших строках всё же есть уже:
'Нет, Вы ошибаетесь, друг дорогой,
/Мы жи¬ли тогда на планете другой…'
Тут уже начинает формироваться та беспощадная и печальная точность, которая пришла к поэту лишь в тридцатых годах. Пускай, тут она еще заслонена красивостями, но, когда они все осыпались, когда лепестки их вместе с пылью и мусором унес ветер 'не календарного, а настоящего двадцатого века', тогда поэт Георгий Иванов оказался тем, кем был он на самом деле: одним из самых обнажённых по чувству, одним из самых горьких, звучащих «со страшной простотой» поэтов своего времени:
Друг друга отражают зеркала,
Взаимно искажая отраженья.
Я верю не в непобедимость зла,
А только в неизбежность пораженья,
Не в музыку, что жизнь мою сожгла,
А в пепел, что остался от сожженья.
Сухая точность, кажущаяся предельной беспристрастность интонации вызывает сопереживание куда более истинное, чем условные красивости на сходную тему в символистских упражнениях десятков тогдашних как советских так и эмигрантских стихотворцев. Это уже пятидесятые годы; это настоящее лицо поэта. То самое, которое было украдено у читателя в России и подменено маскарадными рожами толпы очень советских… непоэтов.
Вот что писал Иванов в те годы, когда лакейские экзерсисы Жданова обескровливали русскую литературу:
Рассказать обо всех мировых дураках
, Что судьбу человечества держат в руках?
Рассказать обо всех мертвецах-подлецах,
Что уходят в историю в светлых венцах?
Для чего? Тишина под парижским мостом,
И какое мне дело, что будет потом…
В этом «какое мне дело» — все что угодно, кроме безразличия!
Читая эти стихи, мы сквозь них чувствуем такое отчаяние и такую желчность по отношению к собственному греху перед родиной — греху бессилия, невозможности что-либо сделать для неё, что видим: никакие громы и молнии не перевесят этих жутких слов «и какое мне дело». В них — тысячекратно большая искренность, чем в о всяческих клятвах и призывах..
Это просто психологический — не литературный — тип выражения приоткрывает поэт в таких строках:
Что ж, поэтом долго ли родиться.
Вот сумей поэтом умереть
Собственным позором насладиться,
В собственной бессмыслице сгореть.
И когда он пишет, что «ничему не возродиться / ни под серпом, ни под орлом», то и тут отчаяние и боль, та любовь к отчизне, которая из одной только боли и соткана, и не подлежит поэтическому эксгибиционизму! В одном из стихотворений пятидесятых годов поэт говорит, что России уже нет, но ведь там остался человек.
…Если с ним я встречусь, я его пойму
Сразу, с полуслова. И тогда начну
Различать в тумане и его страну…
Вот эта опасность, что люди по обе стороны железного занавеса поймут друг друга, более всего