авантюрным компонентом. Социальная проза стала концентрироваться на морально-этических конфликтах. Этим отмечены работы А. Тарасова-Родионова («Шоколад», 1922 год), Ю. Либединского («Неделя», 1922 год). Первой заметной попыткой эпического описания революционного времени стал роман Вс. Иванова «Голубые пески» (1923 год).

Постепенно возвращались и классические формы. К середине 1920-х годов жанр романа вновь занял господствующие позиции («Железный поток» А. Серафимовича, 1924 год; «Барсуки» Л. Леонова, 1924 год; «Дело Артамоновых» М. Горького, 1925 год; «Белая гвардия» М. Булгакова, 1925 год; «Цемент» Ф. Гладкова, 1925 год; «Мятеж» Д. Фурманова, 1925 год). Для этих произведений характерен либо показ обреченности старого мира, либо неизбежности победы нового. В «Разгроме» А. Фадеева (1926 год) это достигалось противопоставлением интеллигента-хлюпика и «пламенного революционера», которого не остановят временные поражения. Начали сказываться и отзвуки стилистики, определившейся еще в конце XIX в. («Москва» А. Белого, 1925 год; «Русь» Пант. Романова, 1926 год). Но это была не та литература, которая могла бы заинтересовать массового читателя.

Трудности творчества и послереволюционный «озон» в общественной атмосфере провоцировали бытовой эпатаж. О пьяных похождениях С. Есенина и других знаменитостей, связанных с анархистами и леваками, в том числе и из ЧК, ходили легенды. Один из тогдашних оригиналов поставил на Цветном бульваре памятник, где изобразил себя в виде обнаженного Аполлона, кусаемого за пятку собачкой — последняя символизировала «обывательскую» публику. Имажинисты развесили эмалированные дощечки — «Улица Есенина» (Тверская), «Улица Мариенгофа» (Петровка), «Улица Шершеневича» (Никитская) и т. п.[608]

Смерть Ленина внесла в культурную жизнь страны заметные коррективы. Стали раздаваться голоса о том, что принцип партийности Ленин отстаивал не только применительно к публицистике, но и литературному процессу в целом[609]. Разумеется все это наложило свой отпечаток на литературную жизнь.

Естественно, что «попутчики» реагировали на происходящее в нэповские годы неоднозначно. Для этого времени стали характерны не только настроения, созвучные антиутопии Е. Замятина «Мы», но и очерки вроде «России в полете» Б. Пильняка, где большевизированная страна ассоциировалась с полетом аэроплана, который приветствовали восторженные толпы крестьян, увидевших в нем символ «братства рабочих всего мира, революции во всем мире, воли к культуре, к знаниям, к победам»[610]. Творческие люди устали от хаоса, а потому вопреки сомнениям готовы были поддерживать идеологию движения «вперед», направляемого государством. Но средний коммунист смотрел на роль литературы до смешного просто. В конце 1923 года комиссия, инспектировавшая ростовский исправдом, среди прочего констатировала, что воспитательная работа с сидельцами поставлена безобразно и «по литературе заключенным читаются классики и они не знакомятся с современными пролетарскими рабочими авторами»[611].

А между тем важнейшей темой литературы 1920-х годов стало противостояние города и деревни: одни авторы возвеличивали цивилизаторскую роль первого, вторые предавались ностальгии по ушедшему. Тон в антикрестьянской кампании задавал М. Горький. Даже находясь за границей он серьезно влиял на литературный процесс. Автор «Несвоевременных мыслей» теперь доказывал, что зверства революции целиком обусловлены «жестокостью русского народа». Поворот к нэпу он, как и многие — и не только левые — представители интеллигенции, встретил без оптимизма. «Теперь можно с уверенностью сказать, — писал он в 1922 году, — что ценою гибели интеллигенции и рабочего класса крестьянство ожило»[612]. Отсюда негативная оценка им таких писателей и поэтов, как Н. Клюев и А Неверов. Даже «Виринею» Л. Сейфуллиной, первой заговорившей о классовой борьбе в деревне, Горький ухитрился сравнить с полузабытыми произведениями народника Н. Златовратского[613].

В разгар коллективизации Горький написал письмо Сталину, где приветствовал уничтожение строя жизни, ужасающего «своим животным консерватизмом, своим инстинктом собственника». Любопытно, что, по мнению Горького, коллективизация сделала для «прогресса» больше, чем борьба с церковью. «Разрушенную церковь можно построить вновь и снова посадить в нее любого бога, но когда из под ног уходит земля, это непоправимо и навсегда»[614], — писал он, словно не подозревая, сколь чудовищным может стать в России беспочвенное пространство веры. Увы, слишком для многих в те годы понятия гуманизма и цивилизованности надолго разошлись.

Несомненно, литературное противоборство «горожан» и «деревенщиков» отражало не просто известную традицию, но и неосознанное противостояние двух тогдашних «культов» — Пугачева и Тейлора. В поэзии их полярность, казалось бы, четко отражали Есенин и Маяковский. На деле и Есенин не был чужд антикрестьянских эмоций. «О, …какая это дикая и тупая, чисто звериная гадость, эти крестьяне…, — заявлял он незадолго до самоубийства. — Как прав Ленин, когда он всю эту мразь мужицкую согнул в бараний рог…»[615].

Последовательная гибель двух поэтов-антиподов по-своему символична: ни тот, ни другой, как и всякий — даже радикальный — интеллигент не мог органично вписаться в социокультурные процессы 1920 -х годов. В любом случае возвращение авторитарности, закованной отныне в латы индустриального технологизма, не могло внутренне не страшить — даже тех, кто демонстративно приветствовал ее цивилизаторскую миссию. В свою очередь, такие новокрестьянские авторы, как Н. Клюев (поэма «Деревня», 1927 год) и С. Клычков («Чертухинский балакирь», 1926 год) трагически оценивали наступление «железного» города на патриархальную деревню. Происходящее они даже пробовали интерпретировать в терминах экологической катастрофы.

Разумеется, литература тех лет не ограничивалась «пролетарскими» и «деревенскими» сюжетами. Еще одна характерная черта: широкое распространение в первой половине 1920-х годов сатирических и гротескных романов и повестей, построенных на авантюрно-фантастических или социально-утопических сюжетах («Остров Эрендорф» В. Катаева, 1924 год; «Похождение Невзорова или Ибикус» А. Толстого, 1924 год; «Крушение республики Итль» Б. Лавренева, 1925 год; «Город Градов» А. Платонова, 1927 год). В этих работах заметна тема «цепкости старого», мешающего движению вперед. Последняя тема наиболее прочно закрепилась в бытоописательстве М. Зощенко. Некоторые мастера слова напрочь отрывались от реальности и устремлялись в будущее. По некоторым данным в начале 1920-х годов было опубликовано до 200 книг жанра научной фантастики[616]. Среди них были и такие малоизвестные ныне произведения, как «Грядущий мир» И. Окунева (1923 год), где описывался управляемый чем-то вроде компьютера город будущего, или «Через тысячу лет» И. Жукова (1925 год), где рассказывалось о синтетической пище. Знаменитая «Аэлита» А. Толстого (1923 год) на этом фоне не выглядела чем-то необычным. По существу шло вытеснение старой народнической утопии социал- технократическим прожектерством.

Последующее исчезновение фантастического жанра знаменовало собой утверждение авторитарно- бюрократической системы, явившейся как бы практической реализацией антиутопии и утопии одновременно. Специально стоит выделить в связи с этим «литературу прозрения». Конечно, о романе Е. Замятина «Мы», написанном еще в 1920 году, впервые прочитанном в Вольной философской ассоциации в 1923 году, а опубликованном на русском языке за границей лишь в 1927 году, знали многие[617] — как и о непубликуемой части творчества А. Платонова. Как бы то ни было, за короткий срок художественная литература словно сконцентрировала в себе и народные иллюзии, и интеллигентское прожектерство, и обывательские пересуды, и неизбывную любовь-ненависть российского человека к власти и порядку.

Взлет утопий был и своеобразной лебединой песней революционной веры. Спад их совпал по времени со смертью Ленина, которому партия предписала «жить вечно» в забальзамированном виде — эта ритуальная акция была встречена в народе без всякого изумления. Вероятно под влиянием этого события М. С. Ольминский, дворянин и литературный критик, возглавлявший Общество старых большевиков, в марте 1924 года написал завещание, где потребовал, чтобы после смерти его труп «был закопан (если нет в данной местности утилизационного завода) без гроба в одном белье в присутствии только могильщиков и милиции». Это рацпредложение, смысл которого состоял в максимальной утилизации не только духа, но и плоти революционеров, было почти единогласно принято Обществом старых большевиков. В принятой по этому поводу резолюции говорилось, что Общество «отказывается от соблюдения похоронных обрядностей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату