Ожег мне уши болью; я напряг
Все силы, чтобы вырваться из хватки
Оцепенения, чтобы достичь
Ступени нижней. Медленным, тяжелым,
Смертельно трудным был мой шаг; душил
Меня под сердце подступавший холод;
И, пальцы сжав, я их не ощутил.
Должно быть, за мгновенье перед смертью
Коснулся я замерзшею ногой
Ступени — и почувствовал, коснувшись,
Как жизнь по ней вливается…
Здесь сублимируется самый целостный пример чувственного воображения со времен Шекспира. И здесь заканчивается поэзия
Китса, хотя поэт прожил еще год и несколько месяцев после написания своего важнейшего фрагмента. Конечно, его смертельная болезнь была причиной возникновения этого видения, но нам следует спросить: что поэтически представляет собой бесчувственность, почти разрушающая здесь Китса? Аскесис здесь направлен не на чувства, но на
…Без остановки, без поддержки,
Лишь слабый смертный, я переношу
Груз вечного спокойствия…
Твердость стиля, принудительность выражения в «Падении Гипериона» происходят от особенного аскесиса Китса, гуманизации, которая почти искупает горечь этой пропорции ревизии. Для не столь уравновешенных поэтов искупления нет. Браунинг и Йейтс, оба зависимые наследники Шелли (при том, что Браунинг, как признавал Йейтс, также оказывал «опасное влияние» и на него), являют собой пример вполне поэтически зрелого самосокращения. Сублимация Браунинга позволяет ему создать свой драматический монолог и вместе с ним одаряет его искусством кошмара, несопоставимым ни с чем, написанным на английском языке.
XXV
Вот пни торчат. Когда-то лес был тут,
А нынче лишь безжизненный сушняк.
(Не так ли, что-то смастерив, дурак
Уничтожает собственный свой труд
И прочь бежит?) Здесь птицы не поют,
На всем распада и забвенья знак.
XXVI
Земля больная язвами пестрит,
И на бесплодной почве меж камней
Мох гноем растекается по ней.
Вот дуб, но он параличом разбит.
Дупло — как рот, что мукою раскрыт
И молит смерть явиться поскорей.
XXVII
А путь неведом, и густеет мгла,
И цели я, как прежде, не достиг.
Вдруг птица, вестник духа зла, на миг
Во тьме коснулась моего чела
Драконовыми перьями крыла,
И понял я: мне послан проводник.
ХХVIII
Глаза я поднял, и увидел вдруг
Уж не равнины бесконечной гладь,
А горы — если можно так назвать
Громады глыб бесформенных вокруг,—
И начал думать, подавив испуг,
Как в них попал я, как от них бежать.
XXIX
И понимать я начал — в этот круг
Лишь околдован мог я забрести
Иль в страшном сне! Нет далее пути…
И я сдаюсь. Но в это время звук
Раздался вслед за мною, словно люк
Захлопнулся. Я, значит, взаперти.
XXX
И тут забрезжил свет в мозгу моем!
Нагой утес я слева узнаю.
Лоб в лоб столкнувшись, как быки в бою,
Направо две скалы… Каким глупцом
Я был, когда в отчаянье немом
Не замечал, что цель нашел свою!
XXXI
Не Черного ли Замка там массив?
Он круглой низкой башнею стоит,
Слеп, как безумца сердце. Стен гранит
Черно-багров. Так бури дух, игрив,
Тогда лишь моряку покажет риф,
Когда корабль надломленный трещит.
Почему это следствие аскесиса? Или почему тот же аскесис обнаруживается в «Кухулине успокоенном», где герой соглашается терпеть общество трусов в своей загробной жизни? «Поэт, а не честный человек» — вот целый афоризм Паскаля. Подвергнуть предшественника ревизии — значит лгать