защиты собственной традиции, но в его поэзии очищение-через-одиночество достигает размаха, неведомого даже Эмерсону, Уитмену и Дикинсон. «Глаз Фрейда, — писал Стивенс, — был микроскопом потенции», и Стивенс естественнее любого другого современного поэта рождается от Психоаналитического Человека. У Стивенса сублимация — это сокращение чувствительности Китса, души, последовавшей приказу Монеты «Взгляни на землю!» только для того, чтобы открыть, что этот взгляд не утешает:

Ничто не успокаивает так, как медленно

Сквозь ночь проплывающая луна.

Но призрак матери возвращается, плача.

Красная зрелость круглых листьев тонка

И пропитана красным летом,

Но холодна любимая в ответ на прикосновение.

Что хорошего в том, что земля права,

Что она полна, что она — конец,

Что ей довольно самой себя?

В поэзии Стивенса читатель противостоит аскесису всей романтической традиции, аскесису Вордсворта и Китса, Эмерсона и Уитмена. Ни один современный поэт, хотя бы наполовину столь же сильный, как Стивенс, не выбирает столь полное самосокращение, жертвуя инстинктивным импульсом, чтобы стать последышем. Фрейд, ревизуя себя самого, в конце концов, заключал, что вытеснение вызывается страхом, а не страх — вытеснением, подтверждением чего может послужить любое место поэзии

Стивенса. В воображении Стивенс знал, что и «я», и «оно» — это организованные системы, и даже организованные с тем, чтобы противостоять друг другу, но, может быть, Стивенс не знал, что страхи его «я» по поводу приоритета и оригинальности постоянно провоцируются тем, что его «оно» поглощает предшественников, которые поэтому действуют в нем не как цензурирующие силы, но почти что как своеобразная жизнь влечения. Таким образом, романтический гуманист по темпераменту, но редуктивный ироник по своим страхам, Стивенс превратился в удивительную смесь поэтических особенностей, американских и неамериканских. Он показывает, что сильнейшая современная поэзия создается аскесисом, но оставляет нас в печали по поводу сокращения того, что он мог бы сделать, будь он свободен от ужасной неизбежности недонесения, например, Эмерсона:

Как видно, полдень — слишком широкий источник,

Слишком радужный, чтобы быть спокойным,

Слишком похожий на мышление прежде мысли,

Неведомый нам родитель, неведомый патриарх,

Дневное величие размышления,

Приходящее и уходящее молча,

Мы думаем, тогда как солнце светит или не светит.

Мы думаем, тогда как ветер несется над полем.

И мы на слова надеваем покровы,

Ведь ветер, усиливаясь, издает

Звук, похожий на последнюю немоту зимы.

Новый учитель, сменяя старого, размышляет

Мгновение об этой фантазии. Он ищет

Человека, которого можно считать таковым.

Поиск человека, которого можно было бы «считать таковым», поиск, которой превращается в разрушение великого эмерсонианского видения, тревожен также и оттого, что может стать тем, что Эмерсон называл великим Поражением, но поражением, соответствующим аскетическому духу, иначе говоря, поражением самой поэзии.

АПОФРАДЕС, ИЛИ ВОЗВРАЩЕНИЕ МЕРТВЫХ

Никакого убежища нет. Сна нет, смерти нет; Кто кажется мертвым, жив. Эмерсон

Эмпедокл утверждал, что наша душа возвращается после смерти в огонь, из которого она и пришла. Но наш демон, наша вина и в то же время наша всегда возможная божественность, приходит к нам не из огня, но от наших предшественников. Украденную стихию следует вернуть; даймон не крадут, а наследуют, и после смерти он достается эфебу, последышу, который сможет принять и преступление, и божественность.

Генеалогия воображения прослеживает упадок даймона, но никоим образом не упадок души, хотя они и связаны отношением аналогии:

Может статься, одна жизнь — обвинение

Жизни другой, жизнь сына — жизни отца.

Может статься, произведение одного сильного поэта — искупление произведения предшественника. Кажется более похожим на истину утверждение, что позднейшие видения очищают себя за счет ранних. Но сильные мертвецы возвращаются в стихотворениях, как и в жизни, и они не приходят назад, не омрачив жизнь живых. Вполне зрелый сильный поэт в особенности уязвим на этой последней фазе его ревизионного отношения к мертвым. Эта уязвимость всего более очевидна в стихотворениях, стремящихся к окончательной ясности, к определенности утверждения, к тому, чтобы стать завещанием подлинного дара сильного поэта (или того, что ему хотелось бы сохранить в памяти потомков как свой дар):

…Я привстал, и мир сплетенья

Лесных ветвей, мир светлых вод вокруг

В себе таил не этот свет привычный,

Что льется днем на речку, лес и луг,

А свет иной, нездешний, необычный,

И звуки нежной магией своей

В один напев сливались гармоничный

Средь светлых волн и сумрачных теней,

Меняя чувства в сладости забвенья…

Здесь, перед самым концом жизни, Шелли вновь открыт ужасу оды Вордсворта «Признаки» и поддается «свету обычного дня» своего предшественника:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату