«Плевать! Отвечаю я. Надо сесть».
Что было делать?
Если зайти строго против ветра и снижаться на повышенных оборотах двигателя, сесть, вероятно, удастся… но как рулить? Стоит чуточку отклониться от плоскости, в которой дует ветер, а еще хуже — стоит самому ветру неожиданно «вильнуть» в сторону, и тогда машина будет наверняка бита. Долго раздумывать в такой ситуации я не мог — ну? Мне было решительно наплевать на переживания пассажира, нужно было сохранить машину. Смогу или не смогу? Отважусь ли?
Написал: «Сажусь. Как махну рукой, вываливайся из кабины! СРАЗУ! Понял?»
Он согласно закивал.
Подкравшись к земле на повышенной километров на двадцать скорости, я заскользил колесами по траве, мягко почти неслышно коснулся грунта и почти тут же остановился. Ну и ветерок свистел! Пассажир едва не на ходу еще выметнулся из машины, а я тут же пошел на взлет. Это был единственный шанс сохранить машину, пока свирепеющий ветер не успел ее опрокинуть.
До своего аэродрома я добрался в два раз быстрее, чем перед тем — до Тушино. Ветер меня гнал со страшной силой. Начальник аэроклуба организовал мне шикарную встречу — едва я коснулся летного поля, четверо специально выделенных курсантов, повисли на боковых подкосах, двое — навалились на стабилизатор, собственным весом прижимая хвост самолета к земле, и так мы поползли к стоянке. Здесь, тоже не без труда, закрепили машину на штопорах, глубоко ввернутых в землю.
Почему полетел без заявки? Почему не было радиосвязи? Почему садился при запрете? Почему взлетел без разрешения? — это было только начало! Никакие мои ответы не выглядели убедительными в глазах тех, кто эти вопросы мне задавал. Чем может все кончиться, предполагать было трудно. На всякий случай я решил придерживаться тактики Швейка. Меня засыпали все новыми и новыми вопросами, а я уныло бубнил: «Не могу знать, как велели делал… Никак нет — не думал: исполнял!.. Виноват… Учту… Так точно, исправлюсь…». Почему-то к дуракам в нашей России относятся много снисходительнее, чем к умным.
И ведь пронесло! Помурыжили меня. Наложили взыскание на начальника аэроклуба, естественно, и меня отоварили… Постепенно все утихло и начало забываться.
A.M.: Давно заметил, стареющие люди, за очень редким исключением, любят потолковать о том, как быстро пролетело время. Случается и такое услышать — вроде и не жил! В отличие от большинства, Автор, напротив, при каждой возможности подчеркивал — его жизнь не описать и в двадцати томах! Трудно даже поверить сколько всего и хорошего и худого наслучалось. А чего больше? — хотел понять я, и ставил человека в тупик, когда спрашивал так. Он свято верил, например, что опыт, так сказать, явно отрицательного знака ошибочно считать менее ценным, чем опыт положительный. Ошибки, промахи, неблаговидное поведение — верные средства профилактики, если только ты не самовлюбленный петух, прегрешения случившиеся однажды, не позволяют умному человеку повторять старые глупости, не позволяют упорствовать в заблуждениях, уже случившихся однажды. В какой-то американской книге Автор прочитал, будто восемьдесят процентов людей, хотя бы раз в жизни, совершают деяния, предусмотренные уголовным кодексом, при этом девяносто процентов нарушителей остаются безнаказными только потому, что никто не узнает об этом. Он любил ссылаться на американскую эту арифметику, когда речь заходила о борьбе с преступностью, например, или кто-то предлагал уповать, в первую очередь, на совесть.
С годами Автор, как это может быть и не покажется странным, не так охотно вспоминал о минувшем, выстраданном и пережитом, сколько стремился, по его выражению, «прояснить виды на будущее». Человек реалистического мышления, он, конечно, понимал — прожито куда больше, чем осталось и не строил воздушных замков, не ударялся в бесплодные мечтания. Все решительно виды на будущее Робино связывал с Павликом.
Мальчик рос быстро, увеличиваясь, так сказать, в габаритах физических, возрастала и его привязанность к «папе». Мне довелось близко наблюдать содружество старого и малого не один год, и вот что удивляло: Робино никогда не повышал голоса на детей, он вообще не слишком много с ними разговаривал, но постоянно втягивал ребят, особенно Павлика, в совместную игру-работу, а позже — в работу-игру и, наконец, в настоящее дело. Около «папы» Павлик стремительно набирался недетской независимости. Он рано научился пилить, строгать, ремонтировать какие-то хозяйственные предметы. Конечно в свои семь-восемь лет он оставался ребенком. Только этот ребенок был хоть и маленьким, но рукастым, самостоятельным мужичком. Как только Павлик смог дотянуться до автомобильных педалей, Робино усадил его за руль и буквально за три дня научил управлять машиной. А на четвертый день парнишка подвергся суровому испытанию. Известно, начинающие автомобилисты имеют склонность к езде на повышенных скоростях. Вроде бы всякому понятно, чтобы давить на педаль газа большого ума не требуется, но… Так вот, Робино подъехал к березовому перелесочку, что примыкал к летному полю, освободил место за рулем и сказал Павлику:
— Давай! Поперек рощи… до оврага доедешь, развернешь машину и назад — сюда. Я подожду здесь.
И десятилетний Павлик поехал до оврага и обратно. Один.
Со стороны кому-то могло показаться, что Робино излишне суров с детьми. Он и на самом деле не сюсюкал с ними, не приседал перед малышами, так сказать, на корточки, не очень обцеловывал их подросших, только не из-за черствости душевной, а в силу своего особого понимания, что есть настоящая любовь. Соучаствовать, действовать и мыслить вместе — это главное, полагал Робино, это и есть любовь без притворства и самообмана.
АВТОР: Сколько календарей сменилось в моем бутылочном дворце, считать не будем. Суть не в том. В бутылочном доме мы не столько жили, сколько пользовались им. Чаще — летом, реже — зимой. Женская половина семьи относилась к дому без особого почтения, а вот мы с Павликом очень уважали это сооружение и всячески старались его усовершенствовать и украсить. Никаких особых раздоров с нашими женщинами не возникало. Просто жили и там и там, в московской трехкомнатной квартире и при аэродроме.
В ту пору, о которой веду речь, девочки наши остались в городе, а мы под охраной заматеревшей овчарки, некогда подаренной «Рязанью», ее звали — Рекс, находились на ближних подступах к летному полю. Я еще летал, хотя по всем нормам полагалось уже и честь знать. Теоретически все было ясно, как дважды два, только уходить с летной работы на самом деле — это все равно, что вылезать из собственной шкуры. Но день был назначен, день подкрался, день этот пришел.
Мы поднялись чуть свет в тот день и сразу, не мешкая, отправились на аэродром. Легкий ночной туманец лениво сползал с летного поля. На траве лежала искристая, прохладная роса, ветра совсем не было. С поля тянуло тончайшим, совершенно особенным аэродромным запахом. Не скажу, будто чувство умиротворенности, излучаемое всем окружающим, охватило меня. Решение было принято, это верно, но оставалось еще его исполнить.
— Как настроение? — спросил я Павлика.
— Настроение? Настроение — бодрое. Идем ко дну… — с некоторых пор он старался острить во что бы то ни стало, к месту и не к месту. — А если серьезно, нормальное настроение.
Машина была готова. Механик прогрел мотор и, когда мы подошли к стоянке, он принялся снимать струбцинки с элеронов и с хвостового оперения.
— Осмотри машину, Павлик.
— Есть! — И он пошел в обход самолета — от винта, вдоль правой плоскости и дальше, как предписывало наставление по производству полетов.
Механик, старый авиационный волк, подмигнул мне, дескать, не слишком ли строго с мальчишкой обходишься?
В ответ я отреагировал какой-то глупостью, вроде: «Тише едешь — дальше будешь!» или: «Всякий полет начинается на земле…».
Солнце едва приподнялось над березовой рощицей, и мы полетели.
Конечно, это было полнейшее самоуправство с моей стороны, но ждать дольше я не мог: не сегодня, так завтра меня непременно спишут с летной работы, довод будет простой, как мычание, — не может человек летать вечно, не полагается! Если спрошу, а почему все-таки не полагается? Мне разъяснят: в твои годы и сердчишко может отказать в полете, и зрение подвести, что тогда ты станешь делать?