никто не оценил моего открытия.
Особый страх в меня вселяли мосты. Я никогда не видел, чтобы они рушились, но постоянно ожидал этих катастроф. И тот мост, висящий над обрывом, не был исключением. Помню, мы прожили в поселке уже месяц, а я все не осмеливался его пройти — мне казалось, как только дойду до середины, он непременно затрещит, зашатается, и вместе с обломками я полечу вниз. Каждый раз, когда на мост въезжала машина или вступала лошадь с телегой, я ждал, что он вот-вот развалится. Когда мы ходили в лес за грибами, все ребята спокойно проходили настил, но я выдумывал смехотворные предлоги и лез через овраг. В конце концов эти увертки разоблачили и ребята стали откровенно смеяться надо мной; я остро переживал насмешки, но ничего не мог с собой поделать.
Однажды в поселок приехали отдыхающие из города, и вечером у моста появился новый мальчишка, долговязый, остроносый, с копной светлых волос. Его звали Колькой. Общительный Колька быстро вписался в нашу компанию, больше того, благодаря своей великолепной фантазии сразу выделился в лидеры. До него все наше времяпрепровождение сводилось к набегам на чужие сады, стрельбе из рогаток, писанию угрожающих записок пугливым старушкам и прочим бездарным проделкам (наших талантов только на это и хватало). Колька придумал массу интересных занятий: предложил перегородить ручей и в образовавшемся водоеме кататься на плоту, научил нас делать планеры и пускать их с обрыва — чей улетит дальше.
С появлением Кольки наша жизнь приобрела новый смысл; я даже подумал, что на свете и не может быть ничего более увлекательного, чем подобные занятия. Но вскоре Колька доказал — есть вещи намного важней.
Как-то я пошел в лес срезать прут для лука; преодолев овраг, прошел поле гречихи и очутился на опушке леса, где росли кусты орешника. Срезав самую гибкую ветку, я направился к поселку, по пути то и дело выгибая прут, представляя будущее оружие. Неожиданно около моста я увидел Кольку — он стоял перед этюдником на треноге и что-то рисовал, и был настолько увлечен, что не заметил, как я очутился за его спиной, а когда заметил, не удивился и сразу ввел меня в художническую атмосферу.
— Так, пространство обставили, накидали где что. Теперь схватим общую цветовую гамму, — пробормотал, давая понять, что воспринимает меня как соучастника творчества.
На картоне скудными изобразительными средствами, всего одной коричневой краской был нарисован обрыв, мост, наш поселок… Но тут же, размешав на палитре краски, Колька начал класть широкие яркие мазки, и на моих глазах рисунок расцветился, расплывчатые контуры приобрели законченные формы. Это было настоящее волшебство.
Кольку все больше охватывал азарт: словно фехтовальщик, он то делал выпад к этюднику и наносил кистью очередной мазок, то отскакивал и, наклонив голову, сосредоточенно рассматривал свое произведение, и все время морщился.
— Не то, не то, — бормотал и мучительно искал новые цветовые решения.
Наверное, все это длилось около часа, не меньше, но мне показалось — прошло всего несколько минут. Наконец Колька вздохнул, отложил кисть и устало произнес:
— Ну вот теперь вроде получилось, как думаешь?
Он хотел услышать отзыв о своей работе, но я не смог выразить восхищение — только кивнул и еле слышно выдавил:
— Похоже!
Через некоторое время я очухался, разговорился и как-то само собой у меня вырвались слова о том, что все же он, Колька, мог бы красить и поаккуратней. Окончательно придя в себя, я обнаглел и сделал Кольке критическое замечание по поводу его слишком разноцветных домов и невероятно огромных деревьев.
— Этого ведь нет, разве ты не видишь? — возмущался я. — Так не бывает!
— Не бывает, — согласился Колька, убирая этюд. — Но ведь так красивей. Художник ведь не фотограф, он рисует так, как хочет чтобы было.
Он вскинул этюдник на плечо, и мы пошли к поселку.
— Представляешь, как было бы красиво, если бы дома в вашем поселке раскрасить в разные яркие цвета… И сараи, и заборы… Вот было бы весело!..
Тот огненно-памятный день стал значительным событием: предельно ясно Колька объяснил мне основы живописи и так сумел увлечь меня, что за разговором я и не заметил, как мы прошли мост.
Искусство оказалось сильнее врожденного страха, оно навсегда сломало барьер трусости перед реальными мостами и, главное, излечило меня от нерешительности. Мосты стали для меня некими символами — переходами в новую жизнь. Повзрослев, я с невероятной легкостью переезжал на новое местожительство, устраивался на новую работу, заводил всевозможные знакомства и менял увлечения — как бы безбоязненно проходил невидимые мосты.
Иногда мне кажется, что вообще вся моя жизнь по сути дела — длинный мост: временами — величественный пролет без опор над цветущей равниной, то вдруг — зыбкая шаткая стлань над топью неведомой глубины — все зависит от житейских радостей и болей в то или иное время. Но что немаловажно — в юности этот мост казался бесконечным, уходящим в высь, в зрелости я заметил — мост выпрямился, местами даже снижается, а по сторонам нет-нет да мелькнет знак, извещающий о том, что каждая дорога когда-нибудь кончается; теперь, под старость, я четко вижу — мост стремительно уходит вниз и где-то там, в тумане низины, еще не видится — только угадывается — последний пролет и зияющая за ним пустота.
Ну, а начинается мой жизненный мост с того — над обрывом. Именно на том висячем мосту я сделал немало значительных открытий (кроме положения о заземленности). Например, познакомился с мальчишкой, который не говорил ни одного слова правды, причем врал со все возрастающей мощью и, помнится, даже его родители с трудом представляли, что в конце концов получится из этого маленького чудовища.
Он был плотным подростком с прыщавым лицом, на котором постоянно играла хитрая ухмылка — она исчезала только когда он начинал говорить — в эти минуты его лицо выражало полнейшую серьезность — на нее все и покупались. Его звали Эдик. Он жил недалеко от поселка в заводских домах со множеством лестниц на «черные ходы». В день нашего знакомства я начал было рассказывать, как мы возвели плотину и сколотили плот, но Эдик перебил меня:
— Мы с отцом построили лодку и плавали по Волге.
Я попытался рассказать про Кольку, но он сразу нагловато махнул рукой:
— Я в прошлом году закончил художественную школу. Мои работы сейчас в Москве на выставке.
Заметив мою растерянность он победоносно хмыкнул и ошарашил меня еще больше: сообщил, что учится на одни пятерки, является первоклассным спортсменом и обладателем кое-каких морских сокровищ. Под конец, чтобы окончательно доконать меня, он обещал назавтра продемонстрировать свое богатство и подарить одну из морских раковин. Я его не просил, он сам предложил. По нашим понятиям это выглядело невероятной щедростью, почти наградой, и я почувствовал — здесь что-то не то, но у меня еще не было оснований ему не верить.
На следующий день, совершенно забыв о своем обещании, Эдик выдал мне очередную порцию похвальбы, заявив, будто знаком со всеми знаменитостями города, после чего его ухмылка уже перемежалась едким смешком. В какой-то момент я осадил его и напомнил про раковину. Он, не моргнув, пообещал подарить ее через два дня.
Но два дня растянулись на неделю, потом на месяц, и все это время, выслушивая ложные обещания, я поддакивал ему, как бы позволяя себя дурачить; на самом деле с любопытством ждал, куда его заведет вранье.
Вскоре я заметил, что он врет не мне одному. Стоило кому-нибудь из ребят заикнуться про книгу, которой нет в школьной библиотеке, как он тут же, с полнейшей невозмутимостью, объявлял:
— Чепуха! У меня их несколько штук. Завтра дам.
И не давал.
Бывало, сидим на «черном ходу», а он заливает что-нибудь вроде того, что знаком с полярными летчиками. Если кто-нибудь из ребят подозрительно разглядывал его или, чего доброго, хихикал, он распалялся и загибал еще похлестче. Казалось, он просто-напросто издевается над нами, принимая за дураков. Это было какое-то патологическое вранье с определенным садистским уклоном, какое-то идиотское самоутверждение. Надо отдать ему должное — он никогда не повторялся, то есть был неистощим на