искалечены, в кровоподтеках и ссадинах — тоже сам, небось, под колесо какой-нибудь телеги совал, и морду себе сам расцарапал до крови и фонарей под глазами понаставил сам — до чего только недодумается божий человек в сегодняшнем мире.
Мне нет дела до сегодняшнего дня. Я сейчас всецело в прошлом. Нахлебался вчера лиха, мое сознание помнит многое из того, что случилось. И мое чувство достоинства требует сатисфакции. Немедленной расплаты. Незамедлительного возмездия: я готов нести ответственность за проступки, но пусть понесут наказание и другие. Чтобы справедливость восторжествовала. Чтобы гарантия защищенности была. Чтобы высшая законность с нравственными основами соединилась.
Я невольно вспоминаю Костю. Вспоминаю своих мучителей, игравших в шахматы. Духовность! Ведь именно она воскрешает в людях потребность даже не творить добро, а по крайней мере выражать сожаление, соучастие, внимание.
Я стою на своем:
— Не подпишу протокол…
Снова слышу слово 'подозреваемый'. Ощущаю, как это слово тенью надвигается на меня. Просто нелепость, ошибка какая-то. Но раз это слово употребляется применительно ко мне, оно уже означает, что на мне лежит и определенная доля вины. Я подозреваюсь в убийстве — значит, мне не отмыться по гроб жизни.
Подозрение — как тяжелая гнусная болезнь; даже если излечишься, все равно останется пятно: а, это тот самый подозреваемый, у кого постыдная болезнь была! Нет, с ним общаться нельзя.
И тянется до конца дней за тобой шлейф дурной славы. Подальше от него, милостивые господа, он подозревался в грабеже и в убийстве…
Меня оставили одного. Через час явился новый дежурный.
— Вас переводят в следственный изолятор.
— А как же протокол?
— Все очень просто. В протоколе отмечено, что вы отказались его подписывать.
Мне выдали одежду, и через час за мною захлопнулась дверь тюремной камеры.
Нет худа без добра
У меня привычка считать, что все к лучшему.
Я лежал в камере и сводил сам с собой счеты.
— Так тебе и надо.
— Но ведь несправедливо же?
— Не в этом дело.
— А в чем?
— Неужели не знаешь, в чем?
Откуда-то в мозг поступали тайные сообщения. Они таились на самом донышке души. А теперь их кто-то всколыхнул.
— Не так ты живешь. Вот и получил за это.
— За что — за это?
— Ничего в этом мире не происходит так просто, господин детерминист.
— Какие же у меня грехи? Развод с женой — не по моей вине.
— Так уж не по твоей. Она хотела ребенка, а ты делал все, чтобы его не было. Ты отправил ее в больницу тогда, когда…
Всплыло лицо Жанны. Молящий взгляд: она ждет желанных слов. А ты напоминаешь о другом: 'Не забудь зубную пасту…'
— Ты убийца. Убийца! — это тайное обвинение терзает, жжет меня изнутри.
Как прекрасна была Жанна, когда подкрадывалась, шепча:
— У меня есть секрет.
— Скажи, — попросил я, а в душе шевельнулась тревога: 'Опять про то же самое. Неужели опять про это? Конечно, иначе откуда же столько света в глазах, в лице, даже кончики волос вспыхивают искорками'. И нежные руки Жанны рисуют в воздухе что-то узнаваемое, что-то живое и крохотное.
— Это же все изменит в нашей жизни, — говорит она. — Придаст смысл.
— А придаст ли? — с сомнением произношу я. — Еще не время. Не время! Не время! Я не готов быть отцом. Пойми — не готов!
— Будешь готов, когда совсем состарюсь? — вскипает Жанна и хлопает что есть силы дверью.
Точно так же резко, со злостью швыряется на стол сковородка с яичницей.
— Ешь!
— А ты?
— Я не буду!
— Как после этого рожать, — говорю я и ощущаю собственный подловатый упрек.
А Жанна плачет, и лицо ее уродует гримаса. Странная у нее манера реветь: выплеснула все — и как ни в чем не бывало.
Звонок.
— Слушаю вас. Прекрасно. Еду, милочка. Обязательно кутнем. Скажи Степке, я его целую. Это со службы по поводу премии.
Степку я ненавижу лютой ненавистью.
— Я рад за тебя и за Степана, — говорю я. — Привет Степочке, — это мой новый укол исподтишка. Теперь я вновь ощущаю собственную подловатость, как ощущал щекой цементный пол недавно.
А когда совсем к разводу подошло, стало жаль и себя, и Жанну. Спросил:
— Ты к Степану пойдешь?
— Не твоего ума дело! — заорала Жанна.
У Степана, должно быть, не случилось бы такой нелепости, размышляю я, глядя в потолок камеры.
— За все надо платить, — сказал я как-то Сашеньке. Сказал по поводу какого-то пустяка.
— Ненавижу подобную философию, — ответила Сашенька.
Где она теперь, Саша-Сулеймаша: что-то есть в ее облике восточное. Что? Скрытое коварство? Особая нежность?
— А ты хотела бы… родить?.. — спросил я, невольно сравнивая ее с Жанной.
— Вы с ума сошли, — перешла она на 'вы', — кому это нужно!
Ответ понравился мне. А сейчас стыдно, мерзко на душе.
— Я ненавижу сладострастников, — заявила Саша.
— Я типичный сладострастник, — признался я.
— Нет, неправда.
— А кто же я?
— Ты — духовник. Когда ты придешь к настоящей духовности, то создашь многое.
Мы вместе с Сашей прочли главу из 'Бесов'. О Ставрогине. Письмо Ставрогина о своих злодеяниях.
Сейчас в камере мне хочется рассказать про Ставрогина. О том, как Николай Всеволодович пришел к отцу Тихону.
Я уже знаю сокамерников. Вася Глотов сидит за изнасилование. Вася после армии работал на дальних рейсах. Вдвоем с напарником подвезли девицу. У озера сделали стоянку. Приготовили ужин. Вера, так звали девицу, оказалась веселой. Выпили. Включили музыку. Потанцевали. Верка и не сопротивлялась, по рассказам Васи, а когда въехали в город, кинулась к постовому: 'Изнасиловали'. Сука, конечно.
Напротив меня Сеня Замуруев, ему вменялось дерзкое хулиганство. Он поднял руку на бригадира. Считает, что не виноват: 'Мою работу приписал другому — я ему и врезал. Он ответил, тогда я ему и