четырнадцати.
– Тут становись, – велел он кучеру.
Кони встали, с парадного крыльца сбежали два лакея в богатых ливреях, встали перед дверцей, переглянулись – в возке было тихо.
– Спят, поди, – сказал тот, что постарше, и постучал.
Этот стук не то чтобы разбудил женщин в возке – а вывел из из тяжелой дорожной полудремоты. Хотя зимнее время располагало к путешествиям и полозья возков были куда менее беспокойны, чем колеса больших берлин, исправно считавшие на пути все ухабы, но спать по-настоящему было затруднительно. К тому же, их в возок набилось четверо – и ног толком не вытянуть…
– Выходи, сударыня, приехали, – сказала, осознав, что путешествие завершилось, Марья Семеновна и первая полезла из возка. На улице ее приняли лакеи, помогли выкарабкаться – сиденья в возке были низкие, а юбки – широкие и тяжелые.
Заспанная Варенька вздохнула – начиналась новая жизнь, а она всей душой еще принадлежала старой. И, спрятанный среди вещей, не давал покоя портрет бравого гвардейца Петра Фомина.
– Долго ты там, мать моя?
Варенька подобрала юбки и выбралась следом. За ней – занимавшие переднее сиденье компаньонка Татьяна Андреевна и горничная Глаша.
Мир вокруг показался ей тусклым и каким-то промозглым. Было доподлинное раннее петербургское утро. Непохожее на московские зимние утра, обычно – ясные и прозрачные, даже радостные – когда день начинался с солнечных лучей. В это время года небо уже было не таким бледным, и, невзирая на морозец, чувствовалось – вот-вот грянет весна.
Вареньке спросонья было очень зябко. Она запахнула полы шубки и, отстранившись от лакея, пошла следом за старой княжной к крыльцу незнакомого дома. Дом стоял несколько непривычно – не в глубине курдоннера, а сразу фасадом на улицу.
В сенях горел немалый камин. Тут же старой княжне, Вареньке и Татьяне Андреевне помогли освободиться от шуб, повели их наверх, в господские апартаменты, в одну из малых гостиных, которые в количестве четырех составляли анфиладу.
Толстый мажордом предложил тут же накрыть завтрак. Княжна кивнула – она старалась держаться с достоинством, но Варенька тут же уловила, что достоинство московской барыни, имеющей три десятка босоногой дворни, в царственном Петербурге выглядит несколько жалким. Сама она молчала и только оглядывала стены, украшенные бронзовыми многосвечными бра и огромными картинами. Подбор картин был неожиданным и в иное время вызвал бы у нее смех. Так, великолепный вельможа в звездных орденах соседствовал с греческой нимфой, которую соблазнял смуглокожий божок с голым задом. И тут же имелась аллегория победы в невесть каком сражении – Слава с лавровым венцом в одной руке и мечом в другой плыла, лежа животом на облаке, к группе офицеров, там же сзади сталкивались армии и клубился пороховой дым. Возле аллегории был портрет старика в ночном колпаке и коричневом шлафроке.
Тут же явились серебряные подносы с кофеем, сливками, печеньями, кренделями, конфектами, большими пирожными. Странным показалось, что подают сливки в пост. Но москвички слыхивали, что новая столица не больно-то богомольна.
Варенька расправила юбки и села на изящную банкетку. В Москве она на таких не сиживала – и ей стало неловко за всю себя, такую «дикую», нездешнюю, не соответствующую столичной роскоши.
На другую банкетку села Марья Семеновна – с большим достоинством, очень прямо держа спину. Татьяна Андреевна встала у окошка, поглядывая разом и на старую княжну, и на улицу – там было на что посмотреть, проезжали прекрасные экипажи, а главное – статные всадники в треуголках и епанчах, те самые гвардейцы, которые в Москве доподлинно были девичьей погибелью. Годы и лицо Татьяны Андреевны были таковы, что она могла еще рассчитывать на скромную партию в лице отставного армейского капитана. Потому и не хотела упускать такую Богом дарованную возможность, как поездка в Санкт-Петербург.
Некоторое время они смотрели на дорогую посуду, на дымящийся серебряный кофейник, на молодого красивого лакея, согнувшегося над столиком в галантном поклоне и ждущего приказа наполнить чашечки.
– Что ты там вытаращилась, садись, мать моя, – недовольно сказала старая княжна Татьяне Андреевне. Ей хотелось как-то показать свою власть, а командовать чужим вышколенным лакеем она не решалась. Компаньонка покорно присела к тому же столику.
– Господи, до чего же тут тихо, – удивленно сказала она. – Не по себе делается.
– И верно, – согласилась Варенька.
Марья Семеновна недовольно на них посмотрела. Ей тоже недоставало человеческих голосов и подобострастного общества. За годы московской жизни она привыкла к тому, что ее постоянно окружают ближние женщины – прислуга, разумеется, родственницы, приживалки, и к ним постоянно добавлялись новые богомолки, чьи-то племянницы, вдовы неизвестного происхождения, совсем маленькие девочки – чьи-то внучки или воспитанницы, и все это бабье царство набивалось разом в ее спальню, и замолкало при первом звуке ее голоса, готовое со всяким словом согласиться и всякому желанию услужить.
В Петербурге же было все заведено на иной лад, она это вспомнила и нахмурилась. Но выбирать ей не приходилось.
– Ешь, Варюта, – сказала она. – А то с дороги ты как бледная немочь. Стыд кому представить.
– Я не просила меня никому представлять, – огрызнулась Варенька, – и везти меня сюда не просила.
Она с удовлетворением подумала о том, что хотя бы по части платьев смогла настоять на своем – они были темные, очень мало украшенные кружевом, с самыми скромными лентами для бантов. Чулки же гарусные Варенька велела купить черные, пряжки туфель – покрытые черным лаком. То есть, всячески показывала и старой княжке, и самой себе, что соблюдает траур. Правда, в Великий пост никто не наряжается, даже красная ленточка на лифе платья – почти грех, однако черные чулки отнюдь не обязательны.
– А это уж не тебе решать, – отрезала Марья Семеновна. – Лекарство-то выпей! Глашка! Глашка, приготовь, дура, лекарство!
Девка выскочила из соседней комнаты, пискнула что-то, кинулась обратно, наконец, принесла большую бутыль и поставила среди изящнейшей в мире посуды. Вареньке сделалось неловко.
Чудодейственное средство доставили ей еще до путешествия. В Сибири брали смолу-живицу от сосны, кедра, пихты, ели, очищали ее от сора. Потом клали в горшок, заливали водкой, чтобы покрывала смолу на палец, и живица через несколько дней растворялась. Тогда брали одну часть смолы с водкой на две части испытанного средства – свиного нутряного сала, перетапливали и добавляли мед, лучше липовый. И, наконец, замешивали в снадобье жженую кость. Это средство Варенька пила трижды в день по ложке, и оно оказывало хорошее действие. Кроме того, ей давали водку, настоянную на березовых почках и меду.
Сперва, когда Вареньку, почти помирающую, чудом спасенную из шулерского притона, привезли к княжне Шестуновой, она от страха позволила воспитаннице все – и носить черное, и молиться за человека, который сам себя лишил жизни. Лишь бы только девушка немного поправилась, окрепла! И духовник отец Иннокентий, которому она рассказала про эту беду, благословил позволять больной все, что ей служит к утешению, до той поры, пока окрепнет и придет в рассудок.
Но теперь, когда Варенька сделалась такой, как до обострения болезни, хотя полного выздоровления ждать не приходилось, старая княжна вернулась к обыкновенной своей строгости. Беда была в том, что Варенька от несчастья повзрослела и, коли что было не по ней, знала, как дать сдачи. А ведь это можно было предвидеть – уже по одному тому, как она, влюбившись в Фомина, рвалась к жениху, невзирая на доводы рассудка.
Кроме того, старая княжна никак не могла понять, подурнела Варенька или же похорошела. Ей, получавшей деньги на содержание девушки через третьи руки от неведомого благодетеля, хотелось представить Вареньку ее знатной родне такой, какова должна быть двадцатилетняя красавица – свежей, румяной, с округлыми щечками, с белыми ручками, восхищающими приятной полнотой. Из всех достоинств, почитавшихся важнейшими, у Вареньки сейчас была разве что тонкая талия.
Готовясь к разговору, который мог быть неприятным, Марья Семеновна уже придумала, кого будет