Воспитательный дом был государственным учреждением. Федька побежал к воротам и растолковал свою беду сторожам. Коли бы они не оказали помощи полицейскому, на другой же день обер-полицмейстер вспомнил бы о немалых грехах, накопившихся за вороватыми служащими Воспитательного дома. И недалеко ему было ехать с жалобой – государыня тут же, в Москве, и будет лишь рада навести порядок в заведении, которое сама придумала и которому покровительствовала.
Нашелся длинноногий парень из кухонных мужиков, сел на неоседланную лошадь, поскакал по Солянке и далее, а Федька вернулся к Устину.
Тот уже сидел не на земле, а на лавочке, и сушил кафтан, разложив его на солнечном месте.
– Никто не появлялся? – спросил его Федька.
– Никто, поди. Я и не разберу – в ушах шумно.
– Потерпи – придет телега, доедешь до конторы, там приляжешь. Не блевал еще?
– Нет, не тянет.
– Это плохо, – со знанием дела сказал Федька. – Скоро за нами приедут, до конторы чуть поболее версты.
Устин встал с лавочки.
– Ты куда? Сиди, смуряк.
– Яшеньку обмыть.
– Сиди, говорю. Сам обмою.
– Нет. Мне должно… я виновен…
– Свалишься в колодезь – вытаскивать не стану.
Устин все верно рассчитал – он не проявил должной сноровки, не сумел обучить товарища верному пониманию православия, даже ни разу не отстоял с ним вместе службы. А ведь Яшка прислушивался к словам Устина, позволял говорить с собой о вере! И, выходит, если Скес сейчас угодил в ад кромешный, то виновник – вот он… во всю жизнь этого греха не замолить…
С большим трудом Устину удалось поднять из старого колодца полведра мутной воды. Он опустился на колени рядом с мертвым телом и стал очень осторожно, тоненькой струйкой, поливать лицо.
И это было совершенно незнакомое лицо.
– Федя! Федя! – закричал Устин. – Чудо! Чудо свершилось!
В тот миг он был уверен, что его искреннее душевное раскаяние как-то способствовало подмене – вместо покойного Скеса явился некий иной покойник. А для чего – уже не суть важно.
Но Федька был не столь возвышенного образа мыслей.
– Хотел бы я знать, кто ж тогда тебя по башке треснул, – сказал он. – Поди лучше, встань на набережной, а я встану у Устьинского переулка – почем знать, не по Солянке ли наша телега поедет.
Телега и впрямь прибыла по Солянке. Неведомо чье тело погрузили на нее, укрыли рогожей, Устин с Федькой сели сбоку и поехали, причем Федька развлекал Устина преданиями из жизни мортусов – ему очень живо вспомнилось, как он в этих же краях разъезжал в черном дегтярном балахоне, в колпаке с прорезями для глаз и с железным крюком для таскания зачумленных покойников.
Когда Архарову доложили, что вместо Скесова тела в мертвецкую доставлено какое-то совершенно постороннее, он только вздохнул. Как будто мало было Рязанскому подворью забот – еще и убийство в трех шагах от Воспитательного дома…
Федька доложил подробности, но они ничего не объясняли. Опустевший домишко, признаки отчаянного бегства хозяев, тело в колодце – ну, что из этого выжмешь?
– Возвращайся туда, обойди соседей, может, чего подскажут, – велел Архаров. – Заодно и про Скеса.
– Скес жив, – уверенно сказал Федька.
– С чего ты взял?
– Не может так быть, ваша милость, чтобы в одном месте и в одно время – сразу два покойника. Раз был тот, в колодезе, то Скес, выходит, жив.
Архаров усмехнулся – это был занятный довод, из тех, которые ему нравились.
– Ну, ищи живого Скеса! – приказал он.
Близился вечер – летний вечер, когда впору бы прогуляться по остывающим от жары улицам или хоть выти в сад посидеть, а не слушать чтение важных бумаг и донесения полицейских о том, что на Ходынском лугу-де среди бела дня пытались украсть хорошие доски, погрузить их на телегу и вывезти.
Ходынский луг казался Архарову неким живым существом, наподобие зародыша в яйце. Зреет там себе, зреет, поглядим еще, каково явится, когда треснет скорлупа! Чем ближе был назначенный срок праздника – тем тревожнее делалось обер-полицмейстеру. И кабы срок был совсем точно определен! Государыня по неизвестной причине назвать-то его назвала, десятое июля, но с оговоркой: все-де может перемениться, ибо она не совсем здорова.
А капитан-поручик Лопухин с просьбой обратился: представить его государыне. Как будто до того, в Санкт-Петербурге, этим озаботиться не мог! Вот тоже незадача… и ведь ясна лопухинская хитрость: коли будет представлен московским обер-полицмейстером, то уже первая ступенька образуется к изрядному чину в петербуржской полиции. А как его преподнести? Да и вообще – преподносить ли?
Вот послал Господь гостя…
Архаров уже додумался посоветоваться с княгиней Волконской, которая знала свет и его правила, когда дверь кабинета приоткрылась.
– Ваша милость, там человек от господина Захарова, – сказал Клашка.
Человека впустили, это оказался пожилой лакей, и привез он записку от своего барина. Отставной сенатор просил господина обер-полицмейстера жаловать в гости. Архаров по природной своей подозрительности первым делом подумал о Дуньке. Но тут же вспомнил, что Захаров тяжко болен, уже соборовали, так что ему не до приключений шалой мартонки.
Отставной сенатор был Архарову чем-то симпатичен. Опять же – уступил картины по сходной цене и не жался, не торговался, как третьей гильдии купчишка. Лакею было сказано, что через час-полтора гость прибудет. Так и получилось.
О болезни Захарова можно было догадаться уже по тому, что мостовая перед его домом была устлана соломой – чтобы грохот фур и экипажей не тревожил умирающего.
Гаврила Павлович лежал в чистой постели, но запах в его спальне был малоприятный. Хотя и курильница стояла в углу – дорогая, мейсенского фарфора, который в чем и можно было упрекнуть – так разве в подставках, подражающих уральскому малахиту, и окна были приоткрыты, и стояла на консоли ваза с красиво собранным, в подражание нарисованным на посуде, букетом – розы с невозможным количеством отогнутых лепестков и еще какие-то мелкие цветы, неизвестные обер-полицмейстеру.
– Входите, садитесь, сударь, – тихо сказал отставной сенатор, указывая на кресло. – Умирание есть процедура малоприятная для сердобольных визитеров, но я долго вас не задержу.
– Да Бог с вами, Гаврила Павлович, – отвечал смущенный такой прямотой Архаров. – И не из таких хвороб выкарабкиваются, доктор Воробьев мне сказывал…
– Доктор ваш Воробьев кричать на меня изволил, как баба на торгу, добра желая.
– Да, он таков.
– А потому кричал, что помочь бессилен. Николай Петрович, я прошу вас исполнить некую комиссию.
Захаров достал из-под подушки толстый и длинный кошель. Удалось это не сразу, и движения были для него мучительны.
– Не сочтите за труд, откройте нижний ящик, – сказал он, показывая на туалетный столик. – Вытащите его вовсе. Переверните вверх дном… да не смущайтесь, люди уберут…
Архаров высыпал на ковер превеликое множество мелочей, перевернул ящик и увидел приспособленный снизу к его дну большой конверт из толстой коричневой бумаги – такая была в ходу и в полицейской конторе.
– Там купчая на домишко, – продолжал Захаров. – Будьте любезны, отвезите деньги и купчую к метреске моей, Фаншете. А на словах передайте, что иных подарков пусть не ждет. Более попросить некого, тут же родне моей донесут, а в вас я, сударь, уверен. Сколько-то она на эти деньги сумеет прожить, а из