получив никакого определенного ответа, вскоре ушел к своим лошадям, и Мери с Сокольским остались у палатки под надзором старой Насти. Та, глядя на догорающий закат и что-то напевая себе под нос, задумчиво мешала длинной ложкой в подвешенном над углями котелке. Через несколько минут она попробовала варево, удовлетворенно причмокнула, протерла чистым полотенцем жестяную миску и, аккуратно наполнив ее, протянула Сокольскому.
– Гостю дорогому – самому первому! Кушай, барин, на здоровье, цыганская еда силу дает!
– Это правда, – подтвердила Мери, выкладывая на расстеленную скатерть крупные помидоры, помытый лук, жесткие и черные, как сапог, куски хлеба. – Ешьте, пока не остыло.
– Меришка, деда покличь! С голоду этак помрет, старый, со своими конями!
Мери, встав и улыбнувшись Сокольскому, убежала в степь.
Прилетевшая на свет костра большая ночная бабочка села, затрепетав серебристо-коричневыми крыльями, на платок Насти. Старая цыганка не заметила ее, продолжая вполголоса петь без слов.
– Ададывэс ли день суббота… – донесся от соседней палатки, вторя ей, голос Копченки.
Старуха обернулась, улыбнулась, не выпуская ложки из рук, забрала сильнее:
Цыганки одна за другой подходили ближе, вступали в песню. Вокруг становилось все темней; по степи полз туман, и бродящие в траве кони уже скрылись в нем, как в молочном киселе, до самых спин, а над ними, низкие, огромные, зажигались звезды. Сокольский, забыв об остывающей перед ним миске, зачарованно слушал, смотрел в смуглые, улыбающиеся лица, по которым метались мохнатые тени от костра, на большеглазых, осунувшихся от бескормицы детей. И вздрогнул, когда из степи вдруг прилетел сильный мужской голос, который разом перебил протяжное женское многоголосие:
Цыгане оживились, загомонили, и, когда дед Илья вместе с Мери подошли к палатке, перед ней уже образовался круг, а долевая песня сама собой стала плясовой:
– Ну, дочка, скхэл…[54] – негромко сказал дед Илья, подталкивая Мери в круг. Та пожала плечами, улыбнулась, мельком взглянула на подавшегося вперед Сокольского и легко прыгнула в круг. И пошла, чуть пружиня на пальцах, встряхивая обеими руками вьющуюся копну волос, волнуя коленями рваный подол юбки. Костер вдруг с треском выстрелил искрами, осветив с ног до головы всю тоненькую, невысокую фигурку девушки, забившись золотыми бликами в широко открытых черных глазах, высветив насквозь рассыпавшиеся по плечам кудри. Сокольский невольно зажмурился от яркого света, а когда вновь открыл глаза – Мери уже не было у костра. Вместо нее под подбадривающие вопли цыган отчаянно колотила грязными пятками в землю измазанная до самых глаз, оборванная девчонка лет семи. Поймав взгляд Сокольского, она широко улыбнулась щербатым ртом и, задрав острый подбородок, забила костлявыми плечами.
– А где княжна? – встревоженно спросил он у старой Насти, с улыбкой следившей за ним.
– Придет, золотой, придет скоро, куда на ночь глядя денется. Ты ешь, простынет. Не такое нынче время, чтобы еде хорошей пропадать, ешь.
– Я хотел бы забрать ее отсюда, – медленно выговорил Сокольский, беря миску на колени и принимаясь за еду. – Это можно?
– Отчего ж нельзя? – Старуха палкой поворошила угли, и к черному небу взметнулся новый сноп искр. – Забирай… коли девка заберется. На ногах у ней небось не повиснем.
– А если не заберется? – глядя в огонь, серьезно сказал он.
– Ну, тогда о чем и речь вести? – слегка усмехнулась Настя.
– А если я захочу остаться? Здесь, с ней? – вдруг спросил Сокольский, в упор посмотрев на нее. – Можно?
Старая цыганка молчала. Рядом звенела плясовая, рявкала расстроенная гармонь в руках худой молодухи в сбитой на затылок косынке, плясали, дрожа плечами из-под рваных кофт, взъерошенные белозубые девчонки, но Сокольский, не замечая этого, пристально смотрел на Настю.
– Ни к чему это, милый, – помолчав, ответила наконец та. – Зачем спрашиваешь, когда знаешь, что все равно не останешься. Ты – человек военный, и дорога тебе скорая обратно на войну. А у нас ты не сможешь… Это вечером здесь хорошо, поют, пляшут… а наутро кусок хлеба добывать надо. Разве ты сумеешь? Вы ведь только друг в друга палить можете, а чему путевому выучиться и в голову не взбрело.
– А как же она?.. Мери?
– А Меришка – девка. Девки, когда приспичит им, всему быстро учатся. Природа у них такая, как вода, – во что нальешь, такой и станет. Сам видишь, она года еще за нами не бегает, а уж куда какая цыганка стала – не у всякого этакая в шатре сидит! А гадает как! Ты ее попроси, она тебе лучше любой нашей всю судьбу по косточкам разложит!
Сокольский пристально вгляделся в морщинистое лицо цыганки, ища в нем насмешку, но старая Настя казалась серьезной и даже грустной.
– Но… что же с ней станет дальше? Она всегда будет жить здесь?
– Как сама захочет.
– Ей ведь нужно будет как-то устраивать свою жизнь…
– Ну-у-у, брильянтовый мой… Времена сейчас такие, что дай бог эту жизнь хоть как уберечь, не то что устроить! А коли все наладится, так сама устроит – никого не спросит! Да ты ведь ей тоже большого счастья не сделаешь.
– Откуда же ты можешь знать!.. – вскинулся было он, но внимательные черные глаза старухи посмотрели на него без насмешки, без гнева, и Сокольский медленно отвернулся. И не пошевелился, когда сухая горячая рука погладила его по плечу.
– Доедай, твое благородие. А не хочешь – я дитям отдам. И чаю тебе налью. Эй вы там, жареные, распрыгались, а про самовар забыли! Чаю барину дайте!
С того дня ротмистр Сокольский начал появляться в таборе чуть не каждый вечер. К нему быстро привыкли: даже ехидные девчонки, видя на дороге фигуру всадника на гнедом жеребце, перестали визжать на всю степь: «Дыкхэньти, Меришкин военный приехал!» Он спешивался, снимал седло с коня, отпускал его к цыганским лошадям, сам шел к шатру Ильи. Денег ротмистр больше не приносил, поскольку приносить было нечего: смеясь, Сокольский рассказал Мери о том, что в первый вечер сгоряча отдал цыганам все, что у него осталось от жалованья.
«На что же вы живете?» – ужаснулась девушка.
«Сам не знаю, – честно ответил он. – Ловили вот сегодня с Вересовым бычков на стрелке…»
Полведра еле живых бычков были предъявлены и немедленно пошли в котел. Однажды Сокольский привез целую баранью ногу, уверяя, что выиграл ее в карты, в другой раз – полмешка прошлогоднего пшена. Цыгане искренне благодарили: на окрестных хуторах, где уже несколько лет занимались «самоснабжением» все виды войск, гадалкам становилось все труднее и труднее добывать свои куски. Раза два Сокольский приезжал с пустыми руками и виноватым видом, и тогда старая Настя от души наливала ему в миску цыганского супа, сваренного «из того, что бог послал».
«Что с них сейчас взять, сами все голодные ходят… – вздыхала она после. – Приперло, видать, и господ. Меришка, ты ему хоть рада, или вхолостую парень время тратит?»
Мери молча пожимала плечами. Особой радости эти посещения ей не доставляли, но когда однажды Сокольский не появлялся почти целую неделю, она, к своему изумлению, начала беспокоиться и даже всерьез собралась идти в город, к Дине, чтобы как-нибудь выяснить, что случилось. Идти, впрочем, не пришлось: на седьмой день ротмистр приехал, мрачный и осунувшийся. Расспрашивать его Мери не стала и просто, взяв за руку, повела к большому костру, где уже булькал самовар и сидели цыгане. Те, почувствовав настроение гостя, запели сразу же, стараясь заглушить бурчание в голодных желудках: сваренной еды едва хватило на детей. Лихая, беспечная песня взлетела над табором, уносясь к закату, и старая Настя, держа за руку Сокольского, пела-уговаривала, глядя ему в лицо и показывая в улыбке молодые, ровные и крепкие зубы: