Он даже привстал, словно собрался двинуться домой.
– Сиди, шлепнут, - сказал Ганс.
Прибежал взводный, пригибаясь.
– Держаться до последнего, ребята! Приказ. Фюрер помнит о нас. С нами бог!
'Где ты, господи мой баварский?' - с тоской подумал Кляйнфингер. В лесочке, против которого были отрыты окопы, началось какое-то движение. Прекратилась стрельба. И громкий голос произнес оттуда:
– Немецкие солдаты! Город окружен советскими войсками. Ваши командиры обманывают вас. Вы - обречены. Советское командование предлагает вам сдаться. Выходите из окопов и складывайте оружие. Всем сдавшимся добровольно Советское командование гарантирует жизнь.
'Жизнь… жизнь… жизнь', - забилось в мозгу у ефрейтора Кляйнфингера.
– Даем вам на размышление десять минут.
И что-то затикало там, в лесочке, словно часы стали отсчитывать время.
– Красная пропаганда, ребята! - крикнул взводный. - Они вас перебьют, как цыплят. Держаться до конца! До победы! Хайль Гитлер!
'Несчастные, - подумал Шанце. - Несчастные… Во имя чего? Во имя великой Германии они полягут здесь? Они нужны ей живые, той Германии, которая будет, когда уничтожат фашизм. Когда сорвут с глаз нации коричневую повязку. Несчастные!'
Шанце повернул голову и посмотрел на солдат.
В окопе было тихо.
– А ведь они говорят правду, - сказал он.
– Они убивают пленных! - крикнул взводный.
– Вы были в плену? - спросил Шанце громко.
– Солдаты фюрера не сдаются!
– Значит, не были… А говорите… Лично я не хочу умирать. Хотя уже достаточно пожил на свете. И ефрейтор не хочет. По глазам видать. И его сосед. И другие.
– Вы не в своем уме, фельдфебель! - крикнул взводный. - Я буду стрелять!
'Кто-то должен бросить оружие первым. И тогда они тоже бросят оружие. И сохранят жизнь. И может быть, потом хоть как-то загладят зло, которое мы причиняем! Хоть попытаются загладить зло. Иначе мы погибнем, как нация'. Фельдфебель Шанце поднялся в окопе, длинный, в перепачканной глиной шинели. Нос свисал на подбородок. Он казался тощей ощипанной птицей.
Он поднялся на бруствер. Бросил на землю автомат и пошел, прихрамывая, к леску.
И тогда взводный выстрелил в тощую согнутую спину.
Шанце взмахнул руками, обернулся и сказал:
– Я знал, что эта свинья выстрелит…
И упал, раскинув длинные руки.
И не слышал второго выстрела, не видел, как покачнулся и сполз на дно окопа взводный. Не видел, как из окопов полезли солдаты, как бросали оружие в кучу и шли редкой цепочкой к лесу.
'Жить… жить… жить… - билось в обезумевшем мозгу Кляйнфингера. Он шел к лесу, все ускоряя шаги. - Жить… жить… жить'.
Прямо перед зеленой стеной стояла Эльза и протягивала кружку пива. И пена стекала по желтому стеклянному боку.
Разведчики Алексея Павловича и подрывники лейтенанта Каруселина просачивались в город под одному, по двое. Ночью, задворками, огородами.
Каруселин взял себе в напарники Петра. Он мог выбрать и поопытней и посноровистей, среди подрывников были люди отчаянные, хоть к самому Гитлеру в бункер - глазом не моргнут! И все же он взял Петра. Паренек нравился ему своей восприимчивостью, приспособляемостью, что ли. Нет, он не приспосабливался к людям, не тянулся перед начальством, не улыбался поварихе, чтобы положила в котелок побольше, не просился на задания, чтобы выказать храбрость. Он умел приспособиться к обстоятельствам, к среде обитания. Быстро и безошибочно. В лесу шаг его становился мягким, пружинистым - ветка не хрустнет, ступит на болото - вода не плеснет, будто он не человек, а блуждающая кочка. Станет у дерева - нет его, словно сам часть ствола. Смеется - так весело, заразительно, загрустит - так сразу всем лицом, фигурой, руками. Вырос парень, вытянулся, неуклюжим стал. А неуклюжесть его только видимость. Видел он этого неуклюжего в деле.
Как-то понадобилось протянуть провод сквозь длинную водосточную трубу под насыпью, труба узкая, дно заилилось. А подрывники парни крупные.
– Может, я попробую, товарищ лейтенант.
Глянул на Петра Каруселин. Мосласт, плечи крепкие. Нет, не пролезет. Тут бы мальчишечку какого, живчика. А мальчишечки нет, а время подпирает, вот-вот патруль пойдет.
– Не пролезешь.
– Попробую.
– Ну пробуй, - разрешил Каруселин и подумал: 'Безнадега, в трубе не застрял бы'.
Петр привязал конец провода к ноге, чтобы не держать, сунул голову в трубу, потом как-то расчетливо сжал плечи, левое ушло вперед, правое - назад. Перевернулся в трубе на спину, чуть согнул ноги, оттолкнулся, торс ушел в трубу, еще согнул - оттолкнулся - ноги исчезли. Уж как он там двигался - никто не понял, только провод тихо уползал в трубу.
А тут стук дрезины послышался. Что делать? Каруселин скомандовал всем сховаться в кустах, подергал легонько провод и сам нырнул в кусты. Провод не шелохнулся, значит, понял Петр сигнал.
Патрульная дрезина прошла - ничего немцы не заметили. Каруселин подергал за провод, и тот снова медленно пополз короткими рывочками.
Ну и вид был у парня, когда он вылез: руки, лицо, живот в зеленоватом иле и песке. Говорят: запачкаться легко - отмыться трудно. А тут обратный случай: отмыться легко, а вот втиснись-ка в цементную трубу!…
Петр исполнителен. Два раза приказывать не надо, владеет немецким, что тоже в городе может пригодиться.
И наконец, не хотелось ему отпускать парня от себя. Как-то спокойней за него, когда он рядом. И Гертруде Иоганновне обещал приглядеть. У нее и так горя хватает!
Каруселин и Петр дождались на краю леса, пока желтые, опавшие листья не слились с землей. Вот теперь можно и в поле выйти. Теперь они как бы утратили плоть.
Дошли до первых заборов у реки, миновали окраинные, притаившиеся в садиках дома. Каруселин бесшумно отодрал у забора доску. Они проникли в щель и двинулись осторожно бесконечными огородами. Путь знакомый.
Шли молча сквозь настороженную тишину. Ближе к центру уличная тишина стала обманчивой, нарушалась каким-то лязгом, скрежетом, топотом. Пошли еще осторожней проходными дворами. Прежде чем пересечь улицу, выглядывали из подворотен, всматривались в зыбкую тьму, вслушивались.
Так добрались они до дома, в котором жил Василь Долевич.
Каруселин достал из кармана ключ, открыл двери. В лицо пахнул сыроватый, застоявшийся воздух. Вот ведь какое свойство у человеческого жилья. Стоит человеку покинуть его хоть на несколько дней, оно начинает тосковать, перестает дышать, все в нем замирает, застаивается, откуда-то приползает сырость. Жилье становится мертвым, потому что его покинула душа - человек.
Они вошли в квартиру. Света не зажигали.
– Поспим, - сказал Каруселин. - Днем в городе человеку проще. Не так заметен. Да и дождаться надо кое-кого.
Петр лег, не раздеваясь, на кровать Василя. От холодной подушки шел застоявшийся запах сырости. Он привык засыпать и на нарах в тесной землянке, и на лапнике в лесу, и прямо на земле возле костра, научился спать сидя, привалившись к дереву, и стоя, и даже на ходу. Сон у него был крепкий, но чуткий, сны снились редко, зато были пестрыми: то бегущие по освещенному манежу лошади, то знаменитая драка с