— И рядом не было ни одного живого существа, с которым можно было бы поговорить?
— Это не я говорила с птицей. Она говорила со мной. Повисла длинная пауза. Кое-что лучше не высказывать при посторонних. См. выше.
Я попыталась возместить ущерб.
— Однажды я ходила к психотерапевту, и та дала мне книгу, которая называлась «Несплетенная паутина». Если честно, я предпочла бы слушать птицу.
Но я только все усугубила.
— Вы не хотели бы завести другую птицу?
— Это была не любая птица; эта птица знала мое имя.
Доктор откинулся в кресле.
— Вы ведете дневник?
— У меня целый набор серебристых блокнотов.
— Между ними есть связь?
— Да, я покупаю их в одном универсальном магазине.
— Я имею в виду, ведете ли вы одну запись о своей жизни или несколько? Вы не чувствуете, что живете больше чем одной жизнью?
— Конечно, чувствую. Невозможно рассказывать одну-единственную историю.
— Может, стоит попробовать?
— С началом, серединой и концом?
— Да, что-то вроде этого.
Я подумала о Вавилоне Мраке и его аккуратных побуревших тетрадях, о его дикой изорванной папке. Подумала о Пью, выдирающем истории прямо из света.
— Вы знаете историю о Джекиле и Хайде?
— Конечно.
— Так вот, во избежание крайностей, необходимо заполнить все пробелы.
Мрак шел по пляжу.
Луна была новая, и лежала на спине, словно опрокинутая ветром, который наметал песок к его сапогам.
Он посмотрел на мыс Гнева, и ему почудился силуэт Пью за стеклом света. Волны были свирепы и быстры. Надвигался шторм.
1878 год. Его пятидесятый день рождения.
Когда Роберт Льюис Стивенсон спросил, можно ли навестить его, Мрак был польщен. Они бы осмотрели маяк, а потом Мрак показал бы ему знаменитую пещеру с окаменелостями. Он знал, что Стивенсона завораживали Дарвиновы теории эволюции. Он и не подозревал, что у Стивенсона для визита была особая цель.
Мужчины сидели по сторонам камина и разговаривали. Оба выпили немало вина, Стивенсон раскраснелся и оживился. Не думал ли Мрак о том, что все люди обладают атавистическими свойствами? Такими их сторонами, что хранятся, как непроявленные негативы. Теневыми натурами — их невозможно представить, но они есть?
У Мрака перехватило дух. Сердце колотилось. Что Стивенсон имеет в виду?
— Один человек может быть двумя, — сказал Стивенсон, — и не знать об этом, или может открыть это и понять, что должен действовать. Эти два человека могут быть очень разных видов. Один — честный и преданный, а другой, быть может, не многим лучше обезьяны.
— Я не допускаю, что люди когда-то были обезьянами, — сказал Мрак.
— Но вы допускаете, что все люди имеют предков. Что скажете, если где-то в вашей крови угнездился давно исчезнувший изверг, которому недостает лишь тела?
— В
— Или в моей. В любом из нас. Когда мы говорим о человеке, который ведет себя несообразно себе, что мы имеем в виду на самом деле? Не говорим ли мы, что в этом человеке должно таиться нечто большее, чем мы предпочитаем знать, да и вообще-то нечто большее, чем он предпочитает знать о себе?
— Вы думаете, что мы так мало знаем о себе?
— Я бы выразил это иначе, Мрак; человек может знать себя, но он гордится своим характером, своей целостностью… в этом слове есть все:
— Мы все цельны, я надеюсь.
— Интересно, вы намеренно неверно понимаете меня?
— Что вы этим имеете в виду? — сказал Мрак; губы его пересохли, и Стивенсон-заметил, как он теребит цепочку от часов, словно четки.
— Можно откровенно?
— Сделайте одолжение.
— Я был в Бристоле…
— Понимаю.
— И там я повстречал моряка по имени…
— Прайс, — сказал Мрак.
Он поднялся и подошел к окну, а когда вновь обернулся и посмотрел на свой кабинет, наполненный хорошо послужившими знакомыми вещами, почувствовал себя чужим в собственной жизни.
— Тогда я расскажу вам, — сказал он.
Он говорил долго, рассказывая всю историю от начала и до конца, но собственный голос доносился издалека, будто говорил человек в другой комнате. Он подслушивал себя. Это себе он все рассказывал. Себя ему нужно было рассказать.
Если бы тогда в Лондоне я не увидел ее, моя жизнь, возможно, сложилась бы совсем иначе. Я целый месяц ждал нашей следующей встречи и весь этот месяц не думал ни о чем другом. Как только мы остались вместе, она отвернулась и попросила расстегнуть крючки на ее платье. Их было двадцать; я помню, как считал их.
Она переступила через платье, расплела волосы и поцеловала меня. Она была так свободна в своем теле. Ее тело, ее свобода. Меня пугало то, как мне от нее становилось. Вы говорите, мы не едины, вы верно говорите: в каждом из нас есть двое. Да, нас было двое, но мы были едины. Я же расколот огромными волнами. Я осколок цветного стекла из церковного витража, давно разбитого. Осколки себя я нахожу повсюду, собирая их, я режу себя. Цвета ее тела, красный и зеленый, — цвета моей любви к ней, цветные части меня, а не толстое мутное стекло всего остального.
Я стеклянный человек, но нет во мне света, который бы светил через все море. Я никого не приведу домой, не спасу ничьей жизни — даже своей собственной.
Однажды она приезжала сюда. Не в этот дом, а на маяк. Только из-за этого я еще могу жить здесь. Каждый день я прохожу той тропой, по которой мы шли вместе, и пытаюсь различить ее след. Она проводила рукой по волнолому. Она сидела у скалы спиной к ветру. Она расцвечивала это унылое место. Она осталась в ветре, в маках, в нырянии чаек. Я нахожу ее повсюду, куда падает мой взор, даже если никогда больше не увижу ее.
Я нахожу ее в маяке и его долгих вспышках над водой, я нашел ее в той пещере — это чудо, невозможное, но она была там, изгиб ее тела отпечатался в этой живой скале. Вкладывая руку в расщелину, я чувствую ее; ее соленую гладкость, ее острые края, ее изгибы и отверстия, воспоминания о ней.
Дарвин однажды сказал мне кое-что, и я ему благодарен. Я тогда пытался забыть, остановить свой разум на пути туда, где для него нет пристанища. Он видел мое волнение, хоть и не знал его причины, и отвел меня на Ам Парве — к Поворотной Точке, и там положил мне руку на плечо и сказал:
— Ничто не забывается. Ничто не исчезает бесследно. Сама Вселенная — единая безграничная система памяти. Оглянись, и ты найдешь начала мира.