людского шума не было, кроме разве что телевизора, слабо доносившегося из дома в глубине — в его окне я увидела распятие на стене и старуху, надевающую ночную сорочку.
Я открыла вино. Хорошее и крепкое. Я стала приходить в себя.
Камни согревали мои ноги. Старуха из дома в глубине вышла полить свои помидоры. Я слышала, как журчит вода из шланга, как с женщиной из комнаты разговаривает ее сестра. Она забралась в постель, смотрела телевизор и пересказывала новости. Пахло жареными сардинами, а в горах залаяли сторожевые псы — лай отскакивал от бетонных стен.
После Говорящей Птицы приятный мужчина из клиники Тависток все время спрашивал, зачем я воровала книги и птиц, хотя я украла только по одной.
Я сказала, что дело тут в смысле, а он намекнул, очень деликатно, что это может быть разновидность психоза.
— Вы думаете, смысл — это психоз?
— Одержимость смыслом в ущерб заурядным формам жизни можно трактовать как психоз, да.
— Я не верю, что жизнь обладает заурядной формой, в жизни вообще нет ничего заурядного. Мы делаем ее заурядной, но она не такая.
Он повертел карандаш. Его ногти были очень чистыми.
— Я просто задаю вопрос.
— Я тоже.
Повисла пауза.
Я спросила:
— Как бы вы определили психоз?
Карандашом он написал на клочке бумаги:
С тех пор я и пытаюсь выяснить, что такое реальность, чтобы поладить с ней.
Сморенная путешествием, ночью и вином, я зашла в дом и легла на голый розовый матрас. Нужно бы поискать простыни, но я заснула, думая о Вавилоне Мраке и о том, каково ему, потерянному и одинокому, было сто пятьдесят лет назад.
Мне снилась дверь, и она открывалась.
Утром меня разбудил хроматический перезвон колокола на православной церкви.
Я отперла ставни. Свет был сильным, как любовная связь. Он ослепил, восхитил меня — не только потому, что он такой теплый и чудесный, но потому, что природа ничего не измеряет. Никому не нужно столько солнечного света. И засухи, вулканы, муссоны, торнадо никому не нужны, однако нам все это достается, потому что наш мир донельзя расточителен. Мы одержимы измерением. А мир просто разливает.
Я вышла, спотыкаясь о плиты солнечного света величиной с города. Солнце было говорливой толпой, праздником, музыкой. Солнце трубило сквозь стены домов и колотило по ступеням. Солнце отбивало время по камням. Солнце отстукивало ритм дня.
— Почему ты боишься? — спросила я себя, ибо страх лежит в основе всего, даже любовь обычно покоится на страхе. — Почему ты боишься, ведь что бы ты ни делала, все равно умрет.
Я решила прогуляться к женскому монастырю на другой стороне острова.
Это крутой подъем — по извилистой тропе, среди кустарника и гадюк, под палящим солнцем.
Никто сюда не поднимается, а если и решаются, то лишь верхом на мулах, в дамских седлах — мужчины с роскошными усами и женщины: головы покрыты, руки обнажены.
Здесь единственный на острове дизельный мусоровоз сбрасывает свой вонючий груз. Это Дантов Ад тлеющего мусора, источающий зловоние, какое может производить только человеческая порода. Я сняла футболку, обмотала ею голову и бежала, пока легкие мои не сдались, но в конце концов от худшего освободилась.
Свободна, и взбиралась все выше и выше, а остров лежал подо мной, словно любовник.
За мной будто кто-то наблюдал. Дорога была пуста. Мои ступни заляпаны грязью, лодыжки обрамлены пылью. Хищная птица огибала облака, но ни зверя, ни человека.
А затем я заметила ее — ростом со среднюю собаку, но похожа на кошку, только уши побольше и глаза страшные. Она припала к валуну у разрушенного монастыря словно Иоанн Креститель, отвергающий утешение.
Виверра.
Я отважилась подойти поближе, но она не бросилась наутек, а приготовилась к прыжку.
Так мы таращились друг на друга, а затем она тихо улизнула в нору за валуном.
Я — наполовину виверра, наполовину мышелов.
Что мне делать с диким и прирученным? С диким сердцем, которое хочет на свободу, и прирученным сердцем, которое хочет вернуться домой. Я хочу, чтобы меня держали.
Раньше я была безнадежным романтиком. Я по-прежнему безнадежный романтик. Я верила, что любовь — наивысшая ценность. Я по-прежнему верю, что любовь — наивысшая ценность. Я не надеюсь стать счастливой. Я не воображаю, что найду любовь, что бы она ни значила, и не надеюсь, что если найду, стану от нее счастливой. Я не думаю, что любовь — ответ или решение. Для меня любовь — сила природы, мощная, как солнце, необходимое, безличное, огромное, невозможное, обжигающее, но оно согревает, иссушает, дает жизнь. А когда выгорает, планета гибнет.
Моя маленькая жизнь вращается по орбите любви. Я не смею приблизиться. Я не мистик, который ищет последнего причастия. Я не выхожу из дома без крема от загара. Я защищаю себя.
Но сегодня, когда солнце повсюду и все цельное — лишь собственная тень, я знаю, что настоящее в жизни, то, что я помню, что верчу в руках, — это не дома, банковские счета, награды или звания. Я помню любовь — всю любовь: к этой грунтовке, к этому восходу, ко дню у реки, к незнакомцу, которого встретила в кафе. Даже к себе, кого любить труднее всего, потому что любовь и самолюбие — не одно и то же. Быть самолюбивой легко. Полюбить меня такую, какая есть, — трудно. Неудивительно, что мне странно, если это смогла ты.
Но любовь — то, что берет верх. На этой раскаленной дороге с колючей проволокой по сторонам, чтобы козы не отбивались от стада, меня на секунду озарило, для чего я здесь: верный признак того, что я сразу потеряю обретенное.
Я ощутила цельность.
У монастыря я позвонила в колокольчик, прочитав объявление с просьбой о терпении.
Вскоре дверца над деревянной решеткой открылась, и я увидела лицо монахини. Она отодвинула засовы и впустила меня, произнося любезности, которых я не могла понять. Она вытянула полу облачения из-за пояса и протерла стул, на котором и так не было ни пятнышка. Я села, она поклонилась и жестами предложила мне попить, а я кивнула и улыбнулась, и она принесла мне поднос с густым кофе, тонким печеньем и вареньем из лепестков роз, растущих в ее саду.
На подносе стояло две чашки. Я подумала было, что монахиня хочет составить мне компанию, но она удалилась. Я вынула деньги и пошла в часовню сделать пожертвование. Внутри была женщина — преклонив колена, она молилась.
— Извините, — сказала я, — я не хотела мешать вам.