– А-а... это хорошо...

Матильда сразу же на себя разозлилась, что позвонила, и ловко закруглила разговор. Повесив трубку, села в кресло. Константин, кот-родоначальник, лёг у неё в ногах, а Дуся с Морковкой толкались у неё на коленях, устраиваясь поудобнее. Матильда не любила столь привычного у женщин самокопания: лёгкую досаду, возникшую от неловкого звонка мальчишке, с которым образовалась случайная связь, и который вот теперь дал ей понять, что не очень она ему и нужна, она отгоняла с помощью целой череды забот, которые ложились на завтра: гвозди, лекарства, сахар, семена... Хотя какие уж теперь семена, лето того гляди кончится...

В телевизоре мелькали цветные картинки, звук она не включала, и потому он совсем не мешал ей обдумывать главную свою мысль: надоела ей Москва, и эта деревня под Вышним Волочком, родина покойной матери, знакомые ей с детства леса, поля, пригорки пришлись ей как обувка по размеру – точно, ладно, удобно. Она наблюдала не совсем ещё истреблённую деревенскую жизнь и ощутила впервые, может быть, за многие годы, что и сама она деревенский человек, и старухи-соседки, бывшие доярки и огородницы, гораздо милей и понятнее, чем московские соседки, озабоченные покупкой ковра или отбиванием в свою пользу освободившейся в коммуналке комнаты. И покойная тётка предстала ей теперь в другом свете: оказалось, сосед давно приставал к ней, чтоб продала ему или завещала свой дом, одну из лучших в деревне изб, поставленную в конце девятнадцатого века бригадой архангельских мужиков, промышлявших строительством. Но тётка, нелюбимая Матильдина тётка, наотрез отказывалась: пусть Матрене дом пойдёт, если я чужим дом отпишу, наш род здесь вовсе переведётся. А Матрена городская, богатая, не дура, она дом сохранит... Там, в деревне, называли её настоящим именем, которого она с детства стеснялась и, перебравшись в город, назвалась Матильдой...

И Мотя-Матильда улыбалась, вспоминая тётку, которая тоже оказалась не дура, рассчитала всё правильно. Более чем правильно – если Матильда сразу так к этому дому присохла, что уже готова и жизнь свою ради него поменять...

В половине двенадцатого, когда Матильда уже вымела из себя неприятный осадок от разговора с Шуриком и лежала в постели, окружённая своими кошками, раздался звонок в дверь.

Матильда совсем не ждала своего малолетнего любовника, но он прибежал к ней, как и прежде, бегом, и дыхание его было сбито, потому что и на шестой этаж поднимался он бегом, и он кинулся к Матильде, успев сказать только:

– Ты позвонила, а я и говорить не мог, мама сидела рядом с телефоном...

И тут Матильда поняла, как она стосковалась – тело не обманешь, и, кажется, во всю жизнь чуть ли не в первый раз так обернулось, что ничего одному от другого не нужно, кроме одного плотского прикосновения. «Это самые чистые отношения: никакой корысти ни у меня к нему, ни у него ко мне, одна только радость тела», – подумала Матильда, и радость обрушилась полно и сильно.

А Шурик вовсе ни о чем не думал: он дышал, бежал, добежал, и снова бежал, и летел, и парил, и опускался, и снова поднимался... И всё это счастье совершенно невозможно без этого природой созданного чуда – женщины с её глазами, губами, грудями и тесной пропастью, в которую проваливаешься, чтобы лететь...

24

К осени жизнь совершенно поменялась: Шурик ходил на первую настоящую работу и в правильный вечерний институт, Вера, напротив, оставила службу и тоже зажила по-новому. Чувствовала она себя после операции гораздо лучше, и хотя всегдашняя слабость её не покидала, внутренне она оживилась и переживала нечто вроде обновления: она как будто возвращалась к себе, молодой. Теперь у неё было много досуга, она с наслаждением перечитывала старые, давно читаные книги, пристрастилась к мемуарам. Иногда выходила погулять, добредала до ближайшего сквера, а то и просто сидела во дворе на лавочке, стараясь держаться подальше от молодых мамаш с их шумным приплодом и поближе к молодым тополям и серебристым оливам, которые в виде удачного эксперимента были высажены вокруг дома. Ещё она занималась гимнастикой и разговаривала по телефону с одной из двух пожизненных подруг, бездетной вдовой известного художника Нилой, всегда готовой к длительным телефонным обсуждениями писем Антона Павловича или дневников Софьи Андреевны... Удивительное дело – про ту жизнь всё было понятнее и интереснее, чем про теперешнюю. Со второй подругой, Кирой, длинных разговоров не получалось, потому что у той вечно что-то убегало на плите...

Шурик к выходу матери на пенсию притащил в дом большой телевизор. Вера слегка удивилась, но вскоре оценила новое приобретение: часто показывали спектакли, в большинстве своём старые, и она быстро, сделав скидку на неуклюжесть этого искусства, привыкла смотреть «в ящик».

У Шурика свободного времени почти не было, общались они с матерью гораздо меньше, чем ей хотелось бы: она вставала поздно, обычно он уже уходил на работу, оставляя на кухне завёрнутую в махровое полотенце овсянку, которую ввёл в семейный рацион дедушка Корн, страдавший в его молодые годы англоманией.

Зато в воскресные утра они завтракали вместе, потом Шурик давал в середине дня два остаточных, как называла их Вера, французских урока, и вечер они проводили вдвоём. Вера опасалась пока самостоятельных выходов из дому, и именно в эти воскресные вечера они вместе посещали концерты, спектакли, наносили визиты подругам Кире и Ниле. Получал ли Шурик удовольствие от этой светской жизни? Может быть, молодой человек выбрал бы себе какое-нибудь иное воскресное развлечение? Эти вопросы не возникали у Веры. Не возникали они и у Шурика. В его отношении к матери, кроме любви, беспокойства о ней и привязанности, была ещё и библейская покорность родителям, лёгкая и ненатужная.

Вера не требовала никакой жертвы – она подразумевалась сама собой, и Шурик с готовностью помогал матери надеть ботинки и пальто, снять ботинки и пальто, поддержать при входе в вагон, усадить на самое удобное место. Всё так естественно, просто, мило...

Вера делилась с ним своими мыслями и наблюдениями, пересказывала прочитанные книги, информировала о состоянии душ и телес своих подруг. Даже политические темы возникали иногда в их разговорах, хотя вообще-то Вера была боязлива гораздо более, чем её покойная мать, и обычно не позволяла себе влезать в острые разговоры, предпочитая громогласно заявлять, что политикой она не интересуется, и интересы её лежат исключительно в сфере культуры. Она одобряла Шурикову работу в библиотеке как культурную, хотя и догадывалась, что работа эта не вполне мужская.

Но Шурику нравилось. И нравилось ему всё: станция метро «Библиотека имени Ленина», и старый корпус Румянцевской библиотеки, и разнообразные запахи книг – старинных, старых и теперешних, которые отличались для чуткого носа тысячью оттенков кожи, коленкора, клея, ткани, вложенной в корешки, типографской краски, – и милые женщины, особой библиотечной породы, тихие, учтивые, все одного неопределённо-приятного среднего возраста, даже и молодые. Когда в обеденный перерыв они садились за казённый стол попить чаю, все угощали его бутербродами с сыром и колбасой, тоже одинаковыми...

Выделялась из всех только начальница – Валерия Адамовна Конецкая. Впрочем, среди начальников – заведующих отделами – она тоже выделялась. Все другие отделы возглавляли более почтенные люди, и даже редкого в библиотеке мужеского пола. Она была самой молодой, самой энергичной, лучше всех одевалась, даже носила бриллиантовые серьги, сверкающие острыми голубыми огнями из ушей, когда они изредка показывались из-под густейших, рассчитанных не менее чем на трёх женщин, волос, прихваченных то бархатным обручем, то плоским чёрным бантом сзади на шее. О её присутствии заранее сообщал густой запах духов и постукивание костыля. Красавица припадала на ногу, и припадание это было сильным, глубоким – на каждом шаге она как будто слегка ныряла, а потом выныривала, вздымая одновременно синие ресницы... Её должны бы не любить за нарушение общей однородности, которое она собой являла. Но её любили: за красоту, за несчастье, которое она бодро преодолевала, даже за инвалидную машину «Запорожец», которую сама водила, изумляя других водителей и пешеходов полной непредсказуемостью своего шофёрского поведения, за весёлый характер и прощали – о, было что ей прощать! – любовь посплетничать о чужих делах, неуемное кокетство и постоянные шашни с посетителями библиотеки.

Шурик оценил её человеколюбие, когда в разгар эпидемии гриппа – половина сотрудников болела, а вторая работала с удвоенной нагрузкой – он пришёл к ней просить три дня за свой счёт.

– Да вы с ума сошли! Я вас на сессию должна отпускать в самое горячее время, и вам ещё за свой счёт! И речи быть не может! И так работать некому!

– Валерия Адамовна! – взмолился Шурик. – Такие обстоятельства... ну хоть заявление об уходе

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату