какому революционному направлению вы принадлежите? Судя по этому письму, вы — социал-демократ… Судя по программе, отобранной у вас, вы — социал-террорист, то бишь, народоволец… Правда, написана программка рукой Кашинского, однако найдена она у вас…
— На эти вопросы я также отказываюсь отвечать. Содержание этой программы я не знаю, я ее не читал.
— Я так и полагал! — усмехнувшись, подполковник взял в руки новое письмо. — А что у нас здесь? Ах, да: письмецо из Тифлиса. От «А. Б.». От Алексея Балдина, стало быть. «Пишите обо всем интересном, о политических и социальных событиях и о том, что вам пишут из-за рубежа…» Одно и то же, одно и то же во всей вашей переписке! Политическое и социальное!.. Социальное и политическое!.. И переписка ваша, и знакомства ваши — одного характера. Кстати, Бруснев, о знакомствах ваших… Вы замечены были среди компании писателя Астырева, арестованного примерно месяцем раньше, чем вы. Каковы были ваши с ним отношения? Где, когда, при каких обстоятельствах вы с ним познакомились?
— С писателем Астыревым я познакомился здесь, в Москве. Я первый сделал ему визит и был у него всего дважды. Он же у меня не бывал вовсе. Познакомился я с ним как с литератором.
— И только?
— И только.
— Хорошо. А что вы скажете насчет ваших поездок в Тулу? Мы располагаем сведениями, что вы там бывали… Бывал там и ваш приятель Егупов с целью открыть там какую-то мастерскую…
— В Тулу я не ездил ни разу. О поездках Егупова туда ничего не знаю.
— Разумеется, разумеется!..
После допроса Михаил долго не мог успокоиться. Из-за его неосторожности жандармы добрались и до петербургских его знакомых… И вот — первые жертвы: Николай Сивохин, Валериан… Что обнаружено было при обыске и у того и у другого? Куда потянется от них «ниточка», на кого еще выйдут жандармы? Ведь и тот и другой, судя по сказанному Ивановым, тоже хранили при себе всю свою переписку… Особенно угнетало Михаила то, что у Валериана были найдены пишущая машинка и гектограф, которые он передал тому перед отъездом в Москву. За такие улики жандармы наверняка ухватятся как следует!.. Ведь просил же он Сивохина взять все это к себе. Не взял… И теперь Валериану придется туго. Именно из-за Валериана Михаил и переживал больше всего: он так полюбил этого диковатого смышленого юношу, так хотел помочь ему, а получилось вот как: тот оказался в тюрьме…
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
По характеру предлагавшихся ему вопросов Михаил догадывался, что с каждым днем жандармы узнают все больше подробностей и об организации, в которую он входил тут, в Москве, и о его личной роли в этой opганизации. Брала досада: так нелепо все получилось — арестовали с такими уликами! С первого же дня заключения беспокоило особенно то, что в руках жандармов оказалась вся его переписка, располагая которой те могли выйти на его немосковские связи… И вот они зацепились за эти связи… И потянули одну «ниточку» за другой…
Михаил старался держаться на допросах спокойно, осмотрительно, но позволяя втягивать себя в расставляемые следователем сети. Вначале он вообще не хотел давать никаких показаний, однако решил сменить тактику: слишком многое было известно следователю, слишком много бесспорных «фактических данных» было у того в распоряжении. Пришлось все-таки давать показания, не раскрывая новых имен, отказываясь говорить что-либо о лицах, интересующих жандармов; если же и говорил, то лишь в тех случаях, когда был уверен, что свиоми показаниями никому не принесет вреда.
В одиночке он привык жить воспоминаниями. Минувшее постоянно окликало его. Являлось одно и тянуло за собой другое…
Как он жил все последние годы? В вечной спешке. Так много надо было успеть!.. И вот — некуда более торопиться… Он втиснут в эту каменную клетку… День уходит за днем. Время, в котором ничего не происходит, время, в котором лишь ощущается бесполезное утекание жизни. Каждый день, если не везут на допрос в Георгиевский переулок, одно и то же, какая-то норная жизнь.
Видеть можно лишь трех-четырех стражей да тюремного надзирателя, когда тот подходит к откидному окошечку в двери, совершая вечернюю поверку арестантов.
Однажды Михаил вспомнил о своей «прогрессии». Как все ясно виделось, воображалось по ней тогда, в Питере! И вот — дни полного бездействия, полной оторванности ото всего… И впереди не ожидало его ничего лучшего. Не мог он знать, сколько протянется это следствие, не мог знать, каково будет наказание. Одно было ясно: уповать на милосердие суда ему нельзя.
«Вот и вся твоя «прогрессия», — покивал он своим невеселым мыслям. — Какая нелепость: прийти к ясному пониманию новых путей жизни и оказаться вычеркнутым из жизни…»
Вспомнились ему как-то и слова Пахома Андреюшкина, сказанные тем накануне готовившегося покушения на царя. Тогда Пахом принес к нему на квартиру остатки своей химической лаборатории. Он и накануне т а к о г о д н я оставался самим собой — улыбался, шутил, этот безунывный Пахом Андреюшкин… Лишь при прощании вдруг принахмурился: «Может, больше и не увидимся, Михаило…» Но тут же упрямо мотнул головой: «А! Но надо теперь об этом! Где наша не пропадала! Мы, брат, с тобой — казаки, а казаки всегда шли на рисковые дела! Все первопроходцы Руси-матушки были из казаков! Они, а не кто-нибудь, открывали неведомые земли! Так что, ежели что, — не поминай лихом! Считай, что ушел твой Пахом с ватагой надежных товарищей на поиски своей неведомой земли! И сам не засиживайся — отправляйся следом!..»
Не засиделся… Только иначе увиделся ему путь к той «неведомой земле». Не с ватагой отчаянных храбрецов можно достичь ее. Надо, чтоб было широкое, неостановимое движение… И он увидел въявь зачатки этого движения, там же, в Питере. Всего через три года после того неудавшегося покушения. Но вот и сам он, избравший иной путь борьбы, оказался в тюрьме, в у з и л и щ е…
На втором месяце заключения тюремный режим полегчал. Пришло разрешение пользоваться книгами, правда, выбора особого тут быть не могло: согласно циркуляру министерства внутренних дел, как объяснено было Михаилу, заключенным разрешалось читать только классиков и некоторые книги по истории, философии, биологии. Поскольку времени у него теперь было в избытке, Михаил решил «подтянуть» себя в иностранных языках, особенно во французском. Английский и немецкий он знал довольно сносно.
Самым непростым делом для Михаила было писание писем родным. Тут была двойная трудность: неизбывная мука от сознания причиненного всем им горя и мука от казенного посредничества между ним и ими (каждое письмо, написанное им самим и присланное ему, обязательно прочитывалось его следователем). Несколько раз его собственные письма возвращались к нему с одной и той же надписью на конверте: «Заключающееся в означенном конверте письмо признано мною не подлежащим отправлению по назначению». Тут подполковник Иванов не утруждал себя словесным и стилевым разнообразием…
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
— Ну, что новенького в вашем расследовании, Александр Ильич? — спросил Бердяев вошедшего в его кабинет подполковника Иванова. И пригласил: — Садитесь! — Каждый день что-нибудь новенькое, — неопределенно ответил тот, опустившись на стул. — Но дело движется не так скоро, как того хотелось бы… Одни, как Бруснев, к примеру, упрямятся и упорствуют, другие отлеживаются в больнице. Вот опять сразу трое оказались там: Егупов, Вановский, Райчин. Я уже не говорю о Кашинском, который застрял в больнице основательно… В Петербурге преемником Бруснева остался Сивохив, он занялся пропагандой среди тамошних рабочих, читал им запрещенные сочинения, которые сам он имел в большом количестве.
— Это для нас крайне важно, Александр Ильич, — заметил Бердяев. — Через Сивохина мы сможем