это мнимое, виртуальное!
– И ведь вот что странно, – сказал дирижер, – со всех сторон – основное, что он убил Лизавету. Ведь так же? А это обходят. Послушайте, да еще – не беременная ли она была?
– Беременная. Поминутно беременная. Да нет, это вообще бред. Семьсот тридцать шагов до дома, четверть версты до конторы, то есть не больше трехсот. Потом вдруг, идя в контору, он видит дом! В десять утра солнце светит в лицо – то есть идем на восток. Но Детский парк от площади Мира – это на запад! В другом месте – он стоял на мосту, смотрел, как плывет Афросинья, – потом повернулся спиной и пошел в контору. Тогда получается, что утопленница плыла против течения? Я пытался проделать его путь – знаете, пришел к выводу, что это белье, об которое он вытер руки, развешивала Настасья. То есть он вышел, сделал обычный крюк – три поворота налево – и вернулся к себе.
– Но ведь водят экскурсии… Огромный дом, двое ворот…
– Вот именно! Четыре дворника, двое ворот! Забывают, что это система! Он прятался на втором этаже, старуха живет на четвертом, на четвертом также контора, в конторе все происходит в четвертой комнате, а во второй сидит человек с неподвижной идеей во взгляде. Возьмем вещи – две коробки, четыре футляра, всего восемь, девятая вывалилась. Дальше голодовка – пробу он делал на второй день, убил – на четвертый, очнулся от бреда на восьмой, все происходит в восьмом часу – когда ему надо было в семь! И все происходит в восемь! – «Эк ведь захлебывается», – подумалось мне. – Насчет людей мы уже говорили – двое плюс двое… Ну ладно – дома четырехэтажные, но ответьте, почему все живут на четвертых этажах?
– Разумихин на пятом.
– А, так это уже другая система! Которую он отвергает! Он отвергает и три рубля, и пятый этаж… Кстати, у старухи он просил четыре, а два месяца назад – два! – «Эк ведь его пробрало-то!» – все больше удивлялся я. – И не виделись они с Разумихиным четыре месяца! Тут постоянно идет борьба…
– А вы заметили, что контора вдруг оказалась на третьем? В конце?
– В конце еще Соня! Жила на третьем, он ее ищет на втором. И после этого идет признаваться.
– Вероятно, вы правы… Впрочем, он ведь и сам говорит, что убил только принцип, а старушка – болезнь.
– Да он принципа не убил! – при этих словах Ипат наехал на гвоздь, и стекло сломалось. – Ведь Ницше что говорит? – он покачал осколки. – Недостаточно быть рубакой, надо знать также, кого рубить. А рубить надо того, кого ненавидишь, а не того, кого презираешь, – он бросил осколки в ведро. – Нет, никого и ничего он не убивал, и преступления никакого не было!
– Преступление было, – возразил дирижер. – Ведь налицо стремление уйти от психотравмирующей ситуации. Не так ли? Если только он не убил свою мать – в том смысле, в каком все мы ее убиваем… Но скорее всего был свидетелем – чего-то другого. Как вы думаете, не могли все-таки маляры?
– Маляры?.. Хм… Везде запах краски…
– Потом, не зря же этого, который лошадь убил, зовут Миколка, и этого, который мазал, – тоже Миколка. Кругом какие-то Николаи… Не правда ли?..
Ипат взял ведро, спрыгнул с помоста и понес его в будку. Я решил сесть в траву, поэтому зашел за ограду и начал садиться – осторожно, глядя, как ромашки загибаются в разные стороны.
– Итак, преступление было, – задумчиво сказал дирижер.
Ипат вынес из будки чурбан и топор с белым топорищем. Уронил, перешагнул, сел на чурбан и стал мять папиросу. Измяв, засунул в яму на колпаке, чиркнул спичкой. И стал кашлять, задохнувшись, дым пошел из него через все щели, как из избы, отапливаемой по-черному.
– Кху! Кху! – кашлял, хлопая себя по штанам. – Не с!.. С!.. Кху!.. Е!..
– А вот было ли наказание? – продолжал дирижер. – Енароков считает, что не было. Болезнь? Больной в таком состоянии теряет ориентацию. Не может найти палату. А тут! От Петровского острова до площади Мира – это вам не больничный коридор.
– Кстати, весь Майорова, от Исаакия до канала – семьсот тридцать шагов… – сказал Ипат. – Кху!.. Но я хочу сказать вот что. Было ли, не было… Пусть это был хэппенинг. Тут главное – полученный опыт.
– Но что он дает?
– Кое-что. Факт отторжения от мира. Даже булыжник на мостовой отталкивает его. Не отталкивает один снег, да и то прошлогодний…
– Но это же согласуется с Ницше.
– Ницше зевнул этот момент. Он говорит: уйди в одиночество – и будешь свободным…
– Ну да. И когда он стоит на мосту, когда он бросил монету – он отрезал себя от всего, как ножницами, и…
– И получил обрезанную свободу. Ну как же. Я волен, я делаю выбор – одиночество или нет, туда перешагивать или обратно. Это одно. А если я вынужден, если не я, а меня отторгают – какая же это свобода?
– Нет, но как же иначе…
– А не слушай. Ницше сказал: кто слушает, тот не слышит себя. Не закрыл дверь – правильно сделал. А потом закрыл. Зачем?! Звонят – открой. Ведь ему же говорит его голос, чтобы он дразнил их – которые ломятся к нему, – показывал язык, хохотал. Слушай себя! Пошел подбрасывать топор. Вот здесь бы его спросили: зачем пришел? Тогда вынь топор и отдай, – говорит ему голос. И сделай так! Сделай!
– Это непросто.
– Второе. Застопорился на Соне. «Возлюби Господа Бога, возлюби ближнего своего»… Бог-то хочет свободной любви! Он создал нас, чтобы не быть одиноким! И в этом все дело. И Розанов об этом писал…
– Вот здесь я не согласен. И вообще мне Василий как-то не нравится. Какая-то нетерпимость к чужому – по-моему, от ущербности.
– В чем не согласны – что Бог хочет свободной любви?
– Причем вообще любовь? Если я, Бог, был всегда, и ныне, и присно, и всемогущ, и беспределен – то я, может, и создам человека единственно ради его любви ко мне. От скуки. Но стоит допустить, что была какая-то там темнота…
– А! Я-то думал, о чем вы. Начитались этого богемного сапожника, как же его… Якоба Беме?
– Рад бы, да где взять? Знаком по цитатам… Кстати, во времена Лейбница его не очень-то уважали.
– У Лейбница мне нравится одна фраза: «Все действия Бога спонтанны»… Извините, я перебил.
– Итак, если была темнота… Что бы я сделал? Вот тогда бы я создал его! По образу своему и подобию. Только уменьшил бы срок жизни. И стал бы смотреть, как он поведет себя в такой близости от темноты. Смотрю: а темнота его как-то не очень пугает. Усомнился: может, ошибка? Влез в его шкуру и прошел весь путь от начала и до конца. Причем по самому дну. То есть я думал – может, скорби, поиски хлеба насущного застят… Убедился, что нет. Испытал предсмертные муки. Я имею в виду Христа. Темнота уже стояла перед очами. Модель создана правильно. Тогда ушел и еще раз сказал: ищите. Ищите – вот главная заповедь. Нужна ли мне их свобода? Да, потому что если все пойдут как один, то искать будут очень долго. Свобода нужна – для независимости реализаций! А любовь… Ко мне? Зачем? Полюбят – хорошо, а нет – и не надо. Вот любовь к ближнему – нужна! Ты кинешься к любимой, а я уберу ее. И ты – бац! – ткнешься в эту темноту. Вот цель. Для этого ты создан. Атаковать темноту! И Раскольников атаковал. По-шальному. Но так только и можно. Бросил гранату, прыгнул в окоп, его оглушило взрывом, пнул кого-то, этому – по башке, все в дыму – бах! Бах! Что вы смеетесь?
– Богу – Богово… Не люблю гипотез, дайте мне эту теорию в математическом виде… Я прикладник. Я вот чувствую, что он потерял свободу. И в этом ошибка. А я вижу, как ее не потерять.
– И… как же?
– А вот как: прокламируй план шагов и шагай туда, откуда нет угрозы отторжения.
– Нет – вот, допустим, старуха…
– Сел, положил топор на стол. Объяснил, для чего. Привел доводы. Умри вовремя, неизъяснимы наслажденья… Потом Бердяев говорил: либо жизнь, либо культура. Если жизнь, то логично ехать на Запад. А у нас… Да мало ли! Если уж Епротасов понял…
– Кстати, трудно понять, что у вас общего с этим хамом.