Интересный парень был, ихний Коля. Вечером выйдет с гармошкой за ворота, все пацаны возле него. Стихи сочинял. Тетка Ульяна долго тетрадки хранила… Так-то. Ну всего вам, как говорится.
Он пожал нам руки и пошел к машине, но вдруг на полпути остановился:
— А теперь вы куда?
Правду сказать насчет ночлега я как-то не подумал. Полагался на своего спутника и сейчас, после вопроса Оверко, взглянул на него.
— Проголосуем на трассе и через десять минут будем в Каменке, в гостинице — без тени тревоги сказал Николаюк.
— Здесь вы до утра будете голосовать, — тоном человека, знающего местные дорожные нравы, заметил Оверко. — Садитесь в мой лимузин.
Мы забрались в потрепанную, первых выпусков «Победу». Внутреннее убранство машины тоже производило грустное впечатление. Заметив нашу реакцию, Оверко улыбнулся:
— Автомобиль не роскошь, а средство передвижения.
Мы тронулись в путь.
— Праздник, — сказал водитель. — Начальство в ресторане. Там сегодня встречают освободителей Каменки.
Дорогу он знал отлично.
— Тридцать лет здесь езжу, — говорил водитель. — В войну на телеге ездил.
— И на мост? — оживился Николаюк.
— И на мост, — ответил Оверко. — Пацаном был, тринадцати лет, но всех фашисты заставляли. Доски, бревна подвозили, лагеря часовые обшарят, бывало, еду заберут. Мы передачи пытались провозить. Как не взять, когда матери просят. Помню, Коле Дорошенко мать передала крыночку меда. Так этот мед часовые моментально замели, а слопать побоялись — деликатный продукт, не пирожок какой, не кусок сала. Отнесли кринку офицеру. Тот был хитрый лис. Велел выстроить ребят и пошел вдоль рядов. Указали ему на Колю Дорошенко. «Твоя матка мед прислал?» Коля свою кринку узнал, но молчит. Офицер такой обмен предлагает: мать пусть привозит ведро меду, а сына забирает домой. Аж засмеялся фашист своей выдумке. Потом перчатку надел и похлопал Колю по плечу.
Парень на соседа своего покосился, дальше по ряду взглянул: стоят ребята — грязь да худоба, руки в коросте. Все глаза на него, Колю, неужто медом откупится? Набрался парень духу и говорит, дескать, так и так, господин начальник, ошибка произошла, не мой это мед, нихт, говорит.
Немец удивился, тычет парню перчаткой в грудь: «Ты есть Дорошенко!» Коля заупрямился: «Нас тут Дорошенков много». Велели выйти вперед всем Колиным однофамильцам. Их, к счастью, с полдесятка набралось. Офицер не стал разбираться, хмыкнул, развернулся и ушел. Солдат за ним кринку с медом унес.
Наш водитель завозился с сигаретами и спичками. Закурил и, успевая перемигиваться светом фар со встречными машинами, продолжал свой рассказ.
— А то в лагере с Машей Оверко случай был. Тащит она, значит, на пару с Полей Концур носилки с бетоном. Груз не по силам, ноги заплетаются. А фашист с автоматом рядом вышагивает, кривляется, по спинам девчат похлопывает. Маша видная из себя была, стройная, сероглазая. Фриц ее и облапил. Маша вся прямо побелела. А носилки не бросишь — подружку зашибешь. Маша как плюнет фашисту в морду! Тот аж рот раскрыл. А потом автомат наставил, как пальнет над ухом очередь. Долго она после того раза не слышала.
Сначала гитлеровцы в лагере не расстреливали: либо в Никополь возили, либо отводили в кучугуры. Потом свирепеть стали, когда увидели, что дело-то с мостом не движется. Особенно военнопленных терзали, чувствовали, — оттуда весь саботаж идет. Военнопленные знали цену этому мосту, знали, сколько наши лишней крови прольют, если фашисты пустят по мосту эшелоны. Военнопленные, работали так-сяк, для отвода глаз. Ну и цивильные, на них глядя, не торопились. Фашисты психовали: Красная Армия под Запорожьем! Стали за саботаж расстреливать на месте.
И тут наши хлопцы решили бежать, потому что дело уже до настила и рельсов дошло. Нельзя же немцам мост против своих достраивать. Группа такая подобралась: два Николая — Кириченко и Дорошенко, Василь однорукий, Маша Оверко и Шура Дуля. Все — комсомольцы. Василь свой комсомольский билет в лагерь принес. Брат его Дмитрий потом нашел этот билет в одежде расстрелянного. До сих пор хранит.
Готовились в большом секрете, а все же один человек учуял: Лиза Дуля. Возьмите да возьмите, а то сама побегу. Взяли ее и еще Полинку Концур. Маленькая такая, кругленькая, точный катигорошек. Сперва не хотели брать, мала, риск. Та — на дыбки: мол, не хуже вас, не испугаюсь, тоже, дескать, в комсомоле, только билет не успела получить. Даже ребят назвала из старших классов, кто ее рекомендовал. Пришлось взять и Полинку.
Как уж удалось им удрать, кто его знает: проволоку перекусили чем или подкоп сделали, но все семеро в одну ночь ушли. Перед их побегом я как раз свой последний рейс к мосту сделал. Последний, потом лошадь сдохла. Прямо в упряжке у контрольно-пропускного пункта. Никудышная была кляча. Крепких колхозных коней немец еще в сорок первом в Германию отправил.
Когда упала моя лошаденка, всполошились фашисты. Пригнали людей из лагеря, лошадиный труп — на телегу и: «век! век!» Среди лагерных Коля Кириченко был. Нагнулся ко мне и шепчет, чтобы мать ему теплую одежку приготовила. Я сперва не понял, своей бедой голова занята, думал, сюда ему одежду-то, а он моргнул: «Ночью приду». Тогда я скумекал: побег!
Наутро после побега прибывает в лагерь какой-то немецкий чин: как дела с мостом? А ему докладывают о побеге. Ох он и орал! Пальцем тыкал в лоб начальнику окружной фельджандармерии, а тот тоже чин немалый. Сутки дали на поимку. И чтобы в лагерь доставить, на место, и приговор перед всем лагерем. Жандармерия, комендатура, полицаи, старосты — вся свора кинулась ловить.
Тут наши ребята малость оплошали. Рады, конечно, что немцев облапошили, невтерпеж домой пробраться, а того не подумали, что там может быть засада. Надо бы осмотрительнее: пятерым схорониться в лесопосадке, а двоим — в село, в разведку.
Николаюк шумно завозился.
— Оплошали, поспешили… Теперь легко рассуждать. А каково им было тогда? Они и так трое суток в степи прятались. А ведь не лето — октябрь, заморозки, а они в лохмотьях, без еды. Не из гостей шли, с каторги. Еле-еле душа в теле. Думали, проберутся домой, еды, одежды возьмут и — к партизанам.
— А во дворах — засады, — покачал головой водитель, останавливая машину у гостиницы.
Николаюк вышел справиться относительно свободных мест.
— А дальше что? — спросил я водителя.
— Похватали всех, руки веревками скрутили и — в Каменку. Матери следом, пешком. Там к комендатуре близко не подпускают. Эсэсовцы. Полицаи покрикивают: «Пошли вон, бабы, пока не постреляли вас разом с вашими комсомольцами». Не верили матери, что расстреляют детей. Вечером увидели своих издалека. Ребят вели под конвоем в уборную. Хлопцы руками махали, девчата воздушные поцелуи посылали. Лиза, говорят, сильно плакала.
Утром пригнали их в лагерь, к, мосту. Выстроили на плацу весь лагерь: и военнопленных, и цивильных. Огласили приговор: за саботаж и побег — к расстрелу. Связали одной веревкой и повели в кучугуры. Мы, пацаны, на деревьях сидели возле завода металлоизделий — оттуда все видно.
Развязали им руки, как на место привели, заставили яму рыть. Потом на край ямы ставили и прикладом замахивались, чтобы ребята на колени опускались. А те ни в какую. Потом выстрел раздался. Один, другой… Какая-то заминка произошла. Коля Кириченко резко развернулся, толкнул немца в грудь, а сам боком в яму полетел. Василь и Николай Дорошенко рванули в разные стороны. Василя очередью из автомата скосили сразу, а в Дорошенко никак попасть не могли. Пацаны кричат: «Сбежал! Ура! Один сбежал!» Взвод эсэсовцев бил из автоматов — и не могли попасть. Дорошенко зигзагами бежал, галифе на нем были отцовские и белая сорочка.
Добежал он до воды — ушел бы. До войны на спор он Днепр в оба края без передышки переплывал. Пули его у самой воды достали. Фашисты зацепили его веревкой за пояс и потащили наверх к яме. Там еще долго стреляли в него, хотя он лежал, не двигался. Когда откопали, одна дырка прямо во лбу была.