XXX
Дело было в Иерусалиме. Палестинцы опять взорвали автобус, десятки жертв… Мой приятель вернулся домой в соответствующем настроении. Двенадцатилетняя дочка его сидела на диване и тихонько плакала.
— Какие новости? — осторожно спросил отец. Дочка подняла от книги свои прекрасные печальные
глаза и ответила:
— Плохие новости, папа. Янки взяли Атланту… Она читала «Унесенных ветром».
Человеческий фактор
Олимпиада-80. Юрий Седых
«Лужники», предварительные соревнования молотобойцев. Я бездельничаю на трибуне и наблюдаю, а на арене мучаются здоровущие дядьки — человек десять— пятнадцать.
Каждому из них надо швырнуть молот за отметку, чтобы выйти в завтрашний финал. И вот они по очереди входят в круг, и долго раскачиваются, и, раскрутившись, с дикими криками мечут это железо, и пока оно летит, страшно орут ему вслед, чтобы оно испугалось и летело как можно дальше.
А оно никак.
То есть хоть чуток, а до метки не долетит.
Это мучение продолжается почти час, когда наконец огромный мохнатый турок забрасывает молот на пару сантиметров за черту. О, счастье! Он в финале! Турок прыгает, продолжая кричать, но уже от торжества.
В это время из-под трибуны, где я сижу, выходит усатый нечесаный мужик со спортивной сумкой в руке и бредет в сторону сектора для метания, где уже полчаса исходят калориями эти олимпийские надежды.
С третьей попытки подвиг турка повторяет поляк — в экстазе он даже совершает кружок почета вокруг сектора, аплодируя себе поднятыми над головой руками.
Усатый тем временем садится на скамеечку и начинает перевязывать шнурки. Среди окружающих его энтузиастов молотометания он смотрится человеком, который крепко спал, никому не мешал, а его растолкали, подняли и велели идти на работу, которую он видел в гробу.
Какой-то заморский бедолага срывает последнюю попытку, в отчаянии хватается за голову и долго колотит огромной рукой позагородке, а потом валится на колени и в сильнейшей скорби утыкается головой в покрытие.
Мужик, шнуровавший кроссовки, поднимается, снимает олимпийку и берет молот. Той же ленивой походочкой он входит в круг, останавливается в центре, секунду стоит так — и начинает задумчиво раскачивать чугунное ядро, наливаясь каким-то новым содержанием. Раскачка переходит в медленное вращение, и вдруг что-то случается. Человек в круге оказывается как бы в центре смерча, и этот смерч — он сам!
Через секунду из этого смертоубийственного вихря вылетает снаряд, и летит, и, перелетев за линию квалификации, летит еще, и падает за флажком олимпийского рекорда. Выслушав рев стадиона и патриотический захлеб диктора, усатый мужик выходит из круга и, окончательно потеряв интерес к происходящему, берет свою сумку и бредет обратно в раздевалку.
Это был рекордсмен мира в метании молота Юрий Седых.
Он ушел, а в секторе продолжились соревнования на уровне сдачи норм ГТО, сопровождаемые экстазами, заламыванием рук и кругами почета.
Задолго до Московской Олимпиады Аристотель предупреждал: комическое кроется в несоответствии…
«Почтальоны»
Несоответствие человека собственному (божьему) дару давно стало притчей во языцех, — но, в сущности, какая нам разница, хороший ли человек почтальон, доставивший нам ценное заказное письмо? Главное: от кого оно и в каком виде доставлено, правда?
К этому тезису есть довольно яркие иллюстрации. Тонкий, весь в полутонах и рефлексиях писатель при близком знакомстве оказывается чудовищным быдлом. Как же так, позвольте, но ведь это же он написал?..
Он. Но — как бы это сказать? — не вполне сам.
Просто он хороший почтальон.
Или великий почтальон — как Гоголь, к которому за пределами этого почтового ведомства, судя по многочисленным свидетельствам, лучше было близко не подходить.
Антон Павлович Чехов, поднимавший белый флаг над мелиховским домом, чтобы окрестные крестьяне знали: приехал доктор, и можно получить бесплатную помощь, — не норма, а какое-то прекрасное этическое отклонение.
Но не будем о грустном. Лучше я расскажу о пианисте Николае Петрове.
Однажды я имел честь выступать с ним в одном благотворительном концерте — и даже оказаться в одной гримерной. Мы коротали время до выхода на сцену (каждый своего, разумеется) и травили анекдоты. По счастью, дам в гримерной не оказалось, и анекдоты пошли самые демократические, без купюр. Грузный Николай Арнольдович трясся от смеха. Вместе с ним и его смехом тряслись стены гримерной. Когда анекдоты рассказывал он сам, слово «жопа» было одним из самых приличных. Земной Петров двумя ногами стоял на земле и весь состоял из мяса, как Фальстаф.
В какой-то момент, прислушавшись к динамику, он начал одевать свой безразмерный фрак — скоро было на сцену. И вдруг выбыл из числа присутствовавших в гримерной! Я не сразу заметил это и еще по инерции адресовался к нему, но как будто звуконепроницаемый стеклянный колпак накрыл Николая Арнольдовича. За номер до своего он покинул помещение, и я поспешил за ним, заинтригованный.
Петров стоял за кулисами, серьезный и немного торжественный: он ждал выхода. Подойти к нему с разговорами было немыслимо. Попытка рассказать анекдот могла стоить жизни. Мысль о том, что этот строгий, отрешенный от мирского господин во фраке умеет смачно употреблять слово «жопа», не приживалась в сознании.
Потом его объявили. Петров вышел на сцену, коротко поклонился, сел за рояль и поднял глаза. При первых же звуках двадцать четвертой сонаты Моцарта глаза эти начали наполняться слезами, а лицо приобрело безмятежное детское выражение. Нежная полуулыбка бродила по губам. Он смотрел в сторону тех кулис, где стоял я, но не видел ни меня, ни кого бы то ни было еще. Что видели эти глаза, не знаю, но что-то такое видели…
Взгляд на клавиатуру он не опустил, кажется, ни разу. Ноты появлялись и исчезали — сами.
Последняя нота не сразу вернула Николая Арнольдовича на землю. Он еще немного посидел, приходя в себя, потом встал и поклонился. Улыбка, которая сияла на его лице в этот момент, уже не была лунатической — это была улыбка человека, хорошо сделавшего свое дело и принимающего благодарность от понимающих сограждан.