– Выходи, – страшным шепотом заорала Альбинка.
– Зачем? – поднял глаза идиот. – Я работаю.
Тогда Альбинка вскочила в комнатку, дала аспиранту затрещину и, опрокинув столик и схватив дурака в груду, выскочила с ним в коридорчик. В дальнем отсеке подпольщик, видно, взялся щупать Фиркин даже не лифчик, а целый лиф. Стрелой пронеслась военморская дочь по фарватеру и, выпихивая заучившегося через входную тяжелую дверь, прошипела на его растерянное «А куда идти?» – «Быстро на базу. На подлодку в музей». И, натянув со всей силы, задвинула входную дверь. А затем запела вульгарное и любимое, направляясь к подруге: «Сердце красавицы… склонно… как ветер мая…»
Высунулся несколько растрепанный и зло улыбающийся кинжалами зубов Алик, и выглянула из рыбьего кладбища Фирка, заправляя кофту под юбку, и пропела:
– Ты хоть, джигит, сначала девкам по бутерброду красной намажь, чтоб губки слаще были. А то всю помаду содрал. Уж паюсной с тебя не требуем.
– А зделаим! – весело крикнул подпольщик и широким жестом пригласил Альбиночку осмотреть свои богатства. – Вот, ходи девочка, там углу краба банке сидит, бири сибе какой сможишь. Что Алик, в рыбе не знаит?
Альбиночка подошла к Фирке и шепотом сообщила: «Да». Та сделала круглые глаза:
– Дверь там прикрыла?
– Да… Нет, – в ужасе Альбиночка вспомнила, что осталась в ажиотаже распахнутой дверь в камеру- обскуру ученого Миши.
Тетки в ужасе бросились к замыкавшей ледяную камеру стальной крутящейся махине. Но было поздно. На их глазах, на расстоянии в полруки и в пол-ладони дверь мягко въехала в проем, и пространство замкнулось. За дверью, плохо слышимый, бесновался Алик, как было видно в круглое смотровое отверстие, танцующий непонятными пируэтами помесь джиги, джема и вальса, и орал:
– Алика надули! Будешь ледяные рибы, я тебе мерзлую трахат буду. Кукушьки, сазан вашу мат. Я тебе сиска место мороженой сосат буду. Алика надули, мальчика зяли. Алик сто лет на риба сидит… Алик сам кого хатиш надуит!
И наступила тишина.
– Тут скамеечка, – вяло сказала Фирка. – Давай сядем рядом, теплее. Холодно тут, как в пустой проруби.
Они уселись на скамеечку и прижались боками.
– Шинель забыла в коляске, – посетовала дочь военмора.
– Давай разговаривать, – сообщила Фирка, – а то быстро сдохнем.
– Давай по очереди… разговаривать, – застучала зубами Альбинка. – Так о чем разговаривать? Ладно вот… Расскажу тебе, чтобы ты знала. Я, получается, зря за мужа вышла замуж. Он хороший, только не мой. Ну понимаешь? Не немой, чтоб не разговаривать и вечерами молчать. А – не мой, другой бабы какой-то. Это, знаешь, Фирка, – как ступка и пестик, как корабль и причал… Или как голова и шляпа. Если ты веселая игривая лодка, ялик, любишь в солнечный день мчаться на волнах по серебристой игрушечной воде, любишь плясать до упаду под военно-морской оркестр на берегу возле пахучего кафе на волнах выпитого бокала вина, и если обожаешь, когда твои надутые по ветру паруса оглядывают проходящие яхты и сигналят прогулочные катера, – тебе неуютно возле огромного линейного корабля, или парома, до борта которого не дотянуться, и даже и тянуться нечего.
Я всю жизнь была веселая фетровая шляпка с перьями, которая пыталась влезть на упрямую голову классной строгой дамы, любительницы карцера и органного молота. Сидела деревянной дурой возле этих труб, уносящих тебя якобы в небо, и думала, как бы мне от этих ангелов отвалить в свой роскошный садик и полить свой скромный пестрый цветничок. И поливала слезами.
Только несколько раз мы были не кошка с собакой, а медведь с кадкой меда. Знаешь, Фирка, однажды это было, помню… Заплыли с ним на лодке в грот, под Гурзуфом, когда капитан нас на радостях пристроил в военный санаторий. Отплыли далеко, увидели светящуюся щель, и он подрулил туда. Маленький грот, где от солнца снаружи отломились осколки, залезли к нам и поселились в воде, играя, как стремительные серебристые рыбки. Рябь, дно невозможно было разглядеть в сияющей пестроте бегающей воды. Знаешь… Долго целовались, а потом я сказала:
– Если сейчас брошусь в воду, то буду такая же искринка, растворюсь в этой пестрой морской суете, ты поглядишь и не увидишь меня среди других. И скоро, скоро забудешь.
Потом я прыгнула в воду и поплыла. Но он, этот муж, тоже сиганул за мной, обнял и, держась за край лодки рукой, сказал:
– Вот и нашел среди всех других свою искорку, свою волну и свою золотую рыбку.
– Золотую рабу, – засмеялась я в ответ и обняла его за шею. А он плюхнулся с головой в воду и вынырнул, отдуваясь, как тюлень.
Вот через год и родилась из этой пены Эльвирка. Один всего раз… или два… я оказалась нужной шляпой.
Фирка нежно рассмеялась и еще сильнее притиснулась к подруге:
– Да не стучи ты зубами. Холодно, ну и черт с ним. Скоро откроет, гад. А я, Альбинка, знаешь, всю жизнь и правда простучала зубами. Холодно без любимого мужика. Так, бродят какие-то головы, пестики, предлагают временный причал. Всем нравится крупная правильная задница, но не устраивают хлопоты вокруг нее. Всю жизнь прохлопала зубами, как голодная акула.
– Да какая же ты акула, – возмутилась дочь военмора. – Ты дельфин, одинокая дельфиниха, плывущая без стада по простору.
– Дельфи-ин, – согласилась Фирка. – Ты не обижайся, но скажу тебе правду. Было у нас все это с Сидоровым всего несколько раз. Так, от случая к случаю. Но один раз, и правду, запомнила. Очень мне было хорошо. Не обижайся. Не в постели, нет, не в ресторане и не в шумной пьяной компашке, где всем все равно, кто с кем. Мы ходили на концерт органиста, он взял билеты и пригласил.
– Это я отказалась, – печально вспомнила Альбина. – Уже на закате нашей…
– Да… Что на мне тогда было нацеплено такое, сейчас вспомню. Какое-то черное шелковое платье с вышитой серебром рысью на боку до самого низа.
– Авторское?
– Точно, авторское. До этого три месяца сидела не разгибаясь с письмами, и по выходным. Огребла премию и у какой-то фифы со скидкой купила два раза надеванное. Та была в нем, как спичка в коробке. Боже, Альбинка, какая же я была красивая в тот вечер. Все смотрели на меня и на Сидорова, и старые драные коты, влезшие во фраки, и модные битники в вязаных ручных джемперах и двухсотдолларовых тапках. Все смотрели на нас и говорили тихо: «Счастливые». А потом я сидела на кресле, вертела мандаринку в руке, старый тогда уже Гродберг бесновался у органа, пытаясь заставить Баха играть его, этого Гродберга, музыку, и мне страшно хотелось, Альбинка, раскрыть розовым ногтем мандарин и сунуть по дольке ему и себе в рот. Такая я была полная счастья дура.
– Эх, – посетовала Хайченко. – На мою бы, Фирка, фигуру твою прицепить задницу, да нахлобучить сверху твою умную башку. Сносу бы нам не было. Какая там Дженнифер Лопиз…
– Слушай, а где этот горный баран, тоже – зиндан устроил. Мы уж с тобой засыпаем, впадаем в зимовку, это нехорошо. Обещал прийти ледяных трахать. Я уже ледяная, я б его так…
– И я, – вяло аукнула Альбина.
– Давай ругаться, – бодрясь, потребовала специалист по письмам. – Собачиться давай, а то сдохнем.
– Ты! – тихо крикнула Хайченко. – Ты увела моего мужа, свинья морская. Тебе плевать, кто чей муж.
– А ты!.. Его не любила, собственница. Заграбастала мужика, чтобы устроить театр кукол. Не любила, а устроила театр теней.
– И ты не любила, – воскликнула воспитанная морем. – Просто налетела девятой волной на растерявшегося пловца и накрыла с головкой.
– Не получается ругаться… – тихо подытожила Фирка.
– Тут не получается. Тут только дружить удается, на этом собачьем солнцепеке.
– Давай говори что-нибудь. Давай песни петь. И я буду. В две дуды… Как орган…