пообедал в столовой рядом с правлением, при этом Паша усиленно предлагал «по рюмочке за это дело», но Зудин отказался, потом они еще посидели часок в просторном и прохладном кабинете парткома, где были деревянные, стертые полы, стояли в углу пыльные знамена из бордового бархата с желтой бахромой и были развешены по стенам «Экраны социалистического соревнования» бригад и ферм, а вечером уехал с попутной машиной назад в город. Ничего особенного в деятельности молодого парторга Паши он не заметил, но задание было написать именно о новаторских, перестроечных методах партийной работы. Зудин поднапрягся и, приписав своему герою некоторые не свойственные ему черты и качества, выдал материал о роли человеческого фактора в жизни первичной парторганизации. Материал заметили в обкоме и на очередной пленум, посвященный как раз усилению роли человеческого фактора в партийной работе, пригласили молодого, подающего надежды парторга и даже предложили подготовиться к выступлению. Испуганный Паша приехал за день до пленума и заявился в редакцию газеты, к Зудину. Поскольку многое из того, что было написано в газете, Зудин просто выдумал, Паша не знал теперь, как ему быть и о чем говорить на пленуме, если вдруг дадут слово. Пришлось Зудину садиться и писать ему выступление. Паша страшно переживал, волновался, но все обошлось как нельзя лучше, ему дали слово в самом конце, когда все уже поглядывали на часы и принюхивались к запахам из обкомовского коридора, где были накрыты высокие круглые столики для участников пленума, так что его никто особенно не слушал, кроме заведующего орготделом, отвечавшего за выступления. Бедный Паша всю ночь учил наизусть написанный Зудиным и слегка подправленный им самим текст и говорил, почти не заглядывая в бумажку, что становилось тогда модным и было отмечено заворгом обкома. Вскоре после этого пленума Пашу взяли в обком инструктором как перспективного молодого кадра, и с этого началось его восхождение.
Сейчас ему не хотелось вспоминать, что связывает его с Зудиным, он не считал себя чем-нибудь обязанным ему и заранее решил, что будет вести себя с ним независимо, выдерживая дистанцию.
— В командировку к нам или как? — спросил он, разглядывая гостя и пытаясь угадать, зачем тот пожаловал.
— Проездом из Парижа, — сказал Зудин.
— А! Ну и как Париж?
Зудин немножко рассказал, посетовал, что много русских, и это мешает чувствовать себя действительно за границей. Паша слушал, кивал.
— А я недавно в Штатах был — так то же самое, наши на каждом шагу, вот разъездились!
Они еще немного поговорили про заграницу, но Паша все ждал, когда Зудин перейдет к главному, ради чего пришел.
— У вас тут выборы скоро, я слышал, — сказал наконец Зудин. — Ты-то сам как, думаешь выдвигаться?
— Еще не решил окончательно, — уклончиво ответил губернатор и напрягся. — А что?
На самом деле это было сейчас самое больное Пашино место. Выборы приближались неумолимо и уже ни отодвинуть, ни тем более отменить их не было никакой возможности. Победа на выборах сулила еще четыре года уверенного существования, без оглядки на Москву, но как сделать так, чтобы победа досталась именно ему? Об этом Паша думал теперь дни и ночи и пока не находил успокоительного для себя ответа. Отовсюду чудилась ему опасность, никому не мог он полностью довериться, особенно боялся журналистов. С ними у Паши были особые отношения. В 91-м, при смене власти в области он сделал единственно верный для себя выбор и перешел в команду назначенного президентом губернатора Рябоконя. Поскольку с кадрами у того было не густо, все больше городские интеллигенты, не знающие, на чем хлеб растет и как корова доится, Паша быстро пришелся ко двору и скоро стал правой рукой губернатора. Но работать с Рябоконем оказалось непросто, он был груб, неотесан, даже дурковат и при этом страшно самоуверен. Паша сначала терпел, потом попытался его осаживать, но нарвался на обещание вправить мозги, «несмотря, что ты мой зам», потом стал потихоньку копить на шефа компромат и в нужный момент (как раз начиналась кампания против коррупции) удачно пристроил его в прессу. В тот раз ему здорово помог Вася Шкуратов, не только рискнувший напечатать этот материал, но обделавший все быстро и так, что заранее никто ничего не узнал, иначе могли бы поломать все дело. В одно прекрасное утро материал появился как гром среди ясного неба в газете, разразился скандал, Рябоконь без труда вычислил источник и в тот же день издал распоряжение об отстранении Паши Гаврилова от должности.
Но тут вмешался областной совет, вопрос внесли в повестку, потребовали от Рябоконя объяснений, он заявил, что облсовет ему не указ, он на него «плевать хотел», тогда кто-то из депутатов, кажется, Нечаева Софья, предложил выразить губернатору недоверие. Голосовали трижды и с третьей попытки недоверие выразили, чего Рябоконь никак не ожидал. Та же Нечаева и еще несколько депутатов потребовали назначить выборы нового губернатора. Тут уж испугались в Москве, не хватало еще выборов (шел 1993 год), не дожидаясь очередного заседания сессии, тихо сняли Рябоконя и назначили на его место Павла Борисовича Гаврилова. На том этапе журналисты здорово помогли ему, изобразив борцом за справедливость, лидером новой волны и т. п. На самом деле Паша плохо себе представлял, какой волны стоит ему теперь придерживаться. Демократы уже не вызывали доверия у населения, оппозиция, которая помогла ему сместить Рябоконя и занять его место, могла его дискредитировать в глазах Москвы. Паша болтался где-то посередине, явно не примыкая ни к тем, ни к этим и рассчитывая, что сможет удержаться в стороне от политики, а займется трещавшим уже по всем швам хозяйством.
Ничего из этого, однако, не получилось. Правление Паши Гаврилова на деле вышло ничуть не лучше правления Рябоконя, и те же самые журналисты, которые еще недавно взахлеб его хвалили и поддерживали, стали по каждому поводу обвинять его то в нерешительности и мягкотелости, то, наоборот, в диктаторских замашках, то в откате назад, а то в забегании вперед. Дела в области шли из рук вон плохо, но разве он один был в этом виноват? Разве в тех же самых областных газетах не требовали все, кому не лень, быстрее покончить со старым? Вот и покончили, и что дальше?
Год спустя, во время очередного отдыха президента в Черноморске Паша был вызван на госдачу, посажен за стол напротив самого и сидевший по правую руку главный телохранитель сказал: «Министром пойдешь?» В первую минуту Паша растерялся, но тут же сообразил, что, возможно, это было бы решением многих его проблем. Президент при этом молчал и, казалось, даже не смотрел на Пашу. Но это было только начало. Его оставили обедать, за обедом выпивали и говорили все время о делах в Москве, при этом называли не фамилии (о фамилиях Паша только догадывался), а клички: «Хас», «Усатый»… Потом играли в теннис, но Паша, конечно, не играл, не умел, только смотрел с интересом, испытывая одновременно гордость и тревогу. Гордость оттого, что вот и он допущен в святая святых, а тревогу — из-за предложения, о котором, однажды сказав, почему-то больше не напоминали, и он даже стал думать, может, пошутили над ним, может, у них так принято. Потом пошли купаться, и тут уж он не ударил в грязь лицом, прыгнул с волнореза и поплыл, стараясь, чтобы получалось красиво и уверенно. И только за ужином вдруг снова заговорили о том же. Компания уже была побольше — днем прилетели министр обороны и какой-то журналист, про которого черноморский мэр, более, чем Паша, искушенный в тайнах московского двора, шепнул ему, что вот этот невзрачный парнишка, мол, и есть тот самый, кто пишет книжки президенту. За столом президент неожиданно сказал генералу: «Вот забираем Павла Борисыча министром по Северному Кавказу, как ты думаешь?» Тот закивал головой и издал одобрительный звук, поскольку рот его занят был в это время пережевыванием осетрины «по-царски». Тут только Паша услышал впервые название своей предполагаемой должности и снова удивился, потому что думал, что речь идет о министерстве сельского хозяйства. Но промолчал, боясь испортить впечатление.
Так он оказался в Москве. А через три месяца началось в Чечне, и он улетел туда вместе с министром обороны, думали — на пару дней, а застряли на всю зиму. Паша чувствовал себя не в своей тарелке, мучился от непонимания, что происходит, в какой-то момент он вдруг сообразил, что в прессе и на телевидении его изображают главным представителем федеральных властей в этом регионе и, конечно, неспроста, конечно, все согласовано там, в Москве, и он ужаснулся своей ответственности за все, чему уже успел стать здесь свидетелем. Сидя в штабе федеральных войск, одетый в теплую камуфляжную куртку, которая почему-то не грела, он с тоской вспоминал теперь даже не Благополученск, а родную станицу, свой колхоз и как он едет на открытом «уазике» вдоль поля, небо над ним безоблачное, птицы высоко вверху кружат, и приторно пахнет цветущей вдоль полей акацией. «Дурак, какой же я дурак!» — думал он теперь. В начале весны, когда стало окончательно ясно, что федеральные войска застряли в Чечне надолго, у него случился приступ удушья, температура под 40, врач из госпиталя, послушав его в холодной, неотапливаемой