«Ты монахиня, мама, ты почему плачешь? Монахиней тоже можно было быть».
«А почему ты плачешь? А почему его преосвященство рядом?»
«Ваше преосвященство, почему плачете? Ваше преосвященство, помните вы?»
«Авессалом, сын мой», – произнес его преосвященство.
«Да, помню, ваше преосвященство, читал. Бунтовал Авессалом против отца своего Давида, и были у Авессалома длинные волосы, и запутался волосами в ветвях Авессалом. И мул ушел из-под царевича, и висел Авессалом на волосах. Погиб Авессалом, и плакал Давид: «О Авессалом, сын мой…»
А это Винц говорит:
– Ему нужно сделать пургаториум для очищения внутренности. Вы не огорчайтесь, ваше преосвященство, юноша болен не оттого, что потаскали его за волосы. Это вредная горячка с пятнами, тифус.
Ушел Винц.
«Мама, почему ты плачешь на плече его преосвященства? Ты в чем его упрекаешь? Я ведь не его сын, а сын священника родогожского. Вообще непонятно. Киев, криво надетая шапка лавры на горе. Днепр подымается голубой и горячий…»
Утро лежало на штофном его преосвященства одеяле светлыми зайчиками.
Добрынин проснулся, удивился.
На нем лежало одеяло его преосвященства – большая милость.
Хотелось есть.
Перед ним сидел Козьма Вышеславцев, спросил:
– Вылез, парень?
Винц, обыкновенный Винц, вошел в комнату и сказал:
– Жар миновался, я велю сделать для вас ячменную кашу с курицей.
Потом пришел ласковый восьмидесятилетний старик, называемый Палей.
Погладил Добрынину руки, сказал:
– Грехи, сын мой. Архиерей много про тебя спрашивал, к тебе ходил.
– А моя мать где? – спросил Гавриил.
Палей смутился немного и сказал:
– Да, была здесь мать твоя, только она сейчас ушла в монастырь обратно… Ну, ты поправляйся.
С трудом поправлялся Гавриил, слабость не давала встать ему на ноги.
Спросил про архиерея.
Архиерей, оказывается, уехал на похороны черниговского преосвященного Кирилла Ляшевецкого.
Тот обгорел, читая в кровати.
Сальная свеча упала, оплывши, и зажгла ватный халат.
Архиерей как будто придрался к случаю, чтобы уехать, вернулся как ни в чем не бывало, но Гавриил начал с тех пор называть его наедине дядей.
Новое достоинство
В августе раз вошел Гавриил Добрынин к архиерею. Он подозвал юношу к канапе, на котором лежал, и произнес.
Произнес он, по своему обыкновению, для начала текст из святого писания:
– «Приклони ухо твое, забуди люди твоя и дом отца твоего, и возжелает царь доброты твоея».
Произнеся эти слова пророка и царя Давида, архиерей продолжал уже, так сказать, прозой:
– От давнего времени намерение мое было сделать тебя к себе поближе. Прилежность, исправность твоя во всех должностях давно побуждают меня отличить тебя от всех домашних.
Добрынин обрадовался, архиерей же продолжал томным голосом:.
– С сегодняшнего дня должен ты быть при мне келейным на месте отринутого за пьянство Васильева.
Этого Добрынин не ожидал. И стал, как соляной столб.
Знал он, что за три года девять келейных бежало от святительских рук, и поэтому начал оправдываться и отказываться бессвязно.
Но архиерей произнес голосом ласковым:
– Не тревожит ли тебя то, что от меня те девять отошли нечестным образом? Инако и быть не могло, ибо ни один из них не имел ни ума, ни верности, ни порядочного поведения. А человек, не имеющий совокупно сих трех квалитетов, ни в какую благородную должность не годится.
И дальше, вздохнув и без обычного яда, мирно продолжал архиерей:
– Мое намерение выше и благороднее, чем ты думать можешь. Мое намерение – чтобы различествовать мне с тобою только именем и должностью, но душу иметь с тобою одну.
Эти слова тронули Добрынина темным обещанием, в них заключенным. И он бросился в глубоком молчании в ноги преосвященному.
Это. вообще в оградах монастыря главная норма поведения.
Подняв нового келейника, преосвященный показал ему гардероб, буфет и снова показал серебро.
Душа у преосвященного была тревожная.
Узок монастырь, высока монастырская стена, и бегал в ней Флиоринский, как белка в проволочном колесе. Только не по прутикам, а по людям.
Полюбил с тоски Кирилл Флиоринский черную работу – кирпич и известь обжигать и дрова пилить – и поэтому имел обыкновение, вставая очень рано, забирать на эту работу весь свой келейный штат – дежурного, певчего, двух истопников, сторожей, дровосеков.
Дома оставался один Добрынин.
И вот приходилось ему сперва чистить столовые ножи, подсвечники, тазы, потом браться за щетку, потом браться за метлу – в любом порядке для разнообразия.
Так работал он, напевая себе песенку о том, что теперь у него с архиереем одна душа.
Не этого ждал Добрынин, оставя должность человека при пере. Но будущее готовилось для него еще худшее.
Казалось, что архиерей его держит при себе и в то же время ненавидит, как человека, знающего некоторую тайну.
Однажды в глубоком унынии сидел Гавриил на полу, считая грязное архиерейское белье, и вдруг к нему вбегает сам разъяренный святитель и оглушает вопросом:
– Был ли ты сегодня в церкви?
– Был, – быстро ответил Добрынин.
– А какое сегодня читали евангелие?
Добрынин молчал. Епископ же, вцепившись в его авессаломовские волосы, произнес:
– В церкви читано евангелие: «Идеже есмь аз, ту и слуга мой быдет». А тебя целый день нет при мне, да еще в нужную пору, когда я сам из новоотстроенной церкви щепу таскаю.
Побежал Добрынин в церковь и очищал с работниками щепу и всякий сор, а вечером его ругали за упущение по дому, а ночью считал грязное архиерейское белье.
Наутро было приказано дать чай, но архиерей чаю не пил, а убежал планировать землю под новую колокольню.
И чай нужно было подать туда, а там архиерей приказал Добрынину таскать на носилках землю. И горько еще упрекал при этом, почему у Гавриила вылезли волосы.
– Волосы, – он говорил, – были у тебя, как у Авессалома. Почему нет у тебя твоих волос?
– От горячки и трудов, – ответил Добрынин.
Новолунье
Слухи шли об епископе, что он в уме не совсем в своем, что он, когда восходит луна, ходит с закрытыми глазами по монастырю в состоянии сомнамбулическом.
Приближалось новолунье, и все раздражительнее становился епископ, и уж ни о чем не мог думать Добрынин.
Раз ночью услышал он из темного буфета сквозь стеклянные незакрытые двери, что кто-то говорит в гостиной.
Добрынин встал.