изгнание и, насколько мне известно, до самого конца своих дней жили как истинные протестанты. Итак, они покинули родину и обосновались в Голландии. Они сменили свое имя «де Лангеннер» на «ван Лангенхаэрт», сколотили весьма приличное состояние и произвели на свет сына. С годами переписка между родственниками, которых отныне разделяло не только расстояние, но и религия, становилась все более и более редкой.
Каково же было удивление бретонцев, когда году этак в тысяча семьсот двадцатом, после почти пятнадцатилетнего отсутствия каких бы то ни было вестей, они получили письмо от племянника, которого никогда в глаза не видели. В этом письме он уведомлял их о кончине родителей, о скором своем приезде, а главное — о намерении окончательно обосноваться на родине предков.
Новости об этом свалившемся с неба родственнике доставили бретонской родне огромную радость. Письмо возвещало прощение и примирение, а также, надо признаться, вселяло надежду на то, что блудный племянник привезет с собою золото, нажитое его родителями, в то время как наша семья уже начинала испытывать нужду, в которой пребывает и поныне.
И наступил день, когда блудный племянник явился. Вся семья встречала его на ступенях перед замком.
Когда он вылез из фиакра, все были поражены его красотою. По единодушным свидетельствам родственников, то был один из самых красивых мужчин, когда-либо ступавших по земле. Судя по сохранившемуся портрету, он был высок, строен, черты лица его дышали мужественностью, тонко очерченный нос благородной линией спускался от высокого лба к тонкому рту. При виде его мужчины испытали чувство фамильной гордости, а женщины, напротив, едва не лишились чувств. Воссоединение семьи обещало быть исполненным тепла.
Однако никаких родственных излияний не последовало. Гость не обратил ни малейшего внимания на собравшихся и отверз уста лишь для того, чтобы попросить первого, кто оказался перед ним, тотчас же проводить его в предназначенную ему комнату, где он попытается отдохнуть от тягот путешествия. Все засуетились, кинулись наперебой показывать ему комнату, стремясь доставить гостю удовольствие кто любезными словами, кто каким-нибудь семейным преданием, кто шуткою, однако все было тщетно: он ничего не слышал и никого не видел. Оказавшись в своей комнате, он, даже не оглядевшись, бросился на постель и немедленно уснул. Его оставили одного.
Радость испарилась, однако в этом еще не решались признаться даже самим себе. Все ждали ужина, и постепенно прекрасная половина обитателей замка вновь обрела надежду, и кто-то уже завязывал новую ленту, а кто-то взбивал кудри, ибо все-таки кузен был необыкновенно хорош собою. Тремя часами позже его уже жалели, виня во всем дорогу, сломанную ось, жару, перемену климата, и все надежды, связанные с радостью встречи, объятиями и трогательными воспоминаниями, возлагались на ужин.
Стол был изобилен, и в меню значилось четыре перемены мясных блюд. Наконец Гаспар спустился в столовую. И все получилось еще хуже, чем днем. Он ни к кому не обратился с приветствием и на протяжении всей трапезы раскрывал рот лишь затем, чтобы отправить туда очередной кусок, что, впрочем, делал весьма охотно и многократно, но без единого слова благодарности. Расправившись с последним блюдом, он допил свой стакан и, прервав на полуслове речь Жан-Ива де Лангеннера, безуспешно пытавшегося уже в который раз завести разговор за столом, все так же безмолвно удалился.
Негодованию хозяев не было предела. Более прочих разгневаны были дамы, ибо кузен был так красив, что подобное равнодушие с его стороны выглядело особенно унизительным. Жан-Ив де Лангеннер был совершенно подавлен и теперь уже сомневался, что удастся получить какую-либо финансовую помощь от подобного субъекта. К концу вечера дело дошло до того, что члены семьи принялись ворошить самое отдаленное прошлое и находить у изгнанных встарь родичей черты характера, которые могли бы объяснить гнусное поведение их отпрыска, причем держать у себя подобного гостя казалось все более бессмысленным. К полуночи было решено сказать ему за завтраком, чтобы убирался восвояси.
Однако же назавтра Гаспар был просто обворожителен. Для каждого из членов семьи у него нашлось приветственное слово, он любезничал с дамами, шутил с мужчинами и держался с такой непринужденной грацией, что все обиды были тотчас позабыты. Едва усевшись за стол, он объявил, что никогда еще не ел так вкусно, как накануне. Его сочли лунатиком. В продолжение всего завтрака он демонстрировал такие сокровища ума, такой утонченный юмор и веселье нрава, что окончательно завоевал все сердца. Наконец, за десертом, он заговорил о годах, проведенных им в Париже и посвященных серьезным литературным занятиям. Он даже показал собравшимся книгу собственного сочинения, что привело всех в восхищение, и теперь его сочли философом, человеком, который живет иною жизнью, нежели все мы, и коего глубины его рассуждений делают порою слишком рассеянным. Все было прощено. Его попросили изложить свою теорию. Он объяснил, что то была новая метафизика, одновременно и новая, и верная, которая убедительно показывала в двадцати четырех постулатах, что мир сам по себе не обладал никакой реальностью, а являлся лишь плодом его, Гаспара, воображения и желаний.
Ему аплодировали, громогласно объявили его поэтом, но втихомолку признали сумасшедшим. Впрочем, его безумие было скрашено несомненным талантом и казалось вполне безобидным. Он был всецело принят в семью и признан ее полноправным членом, когда Жан-Ив де Лангеннер выудил у него первую сумму денег, чтобы начать наконец починку кровли. Его стали просто обожать, не задавая более никаких вопросов. Очень скоро стало понятно, что довольно было создать у него впечатление, будто речь идет об исполнении его собственных желаний, чтобы получить от него все, что угодно. Жан-Ив де Лангеннер достиг необычайных высот в искусстве вертеть им по своему усмотрению и, когда полученные от Гаспара деньги восстановили прочное благополучие семьи, вновь предался страсти своей молодости — игре. Отныне осознаваемая каждым выгода определяла отношения между всеми домочадцами, и жизнь в доме сделалась чрезвычайно приятною.
Единственным, кто проникся искренней привязанностью к Гаспару и оценил его необыкновенную начитанность, ибо рассказы его были исполнены мудрости и любопытнейших сведений, если только не брать во внимание его непоколебимой убежденности, что он сам и есть автор всех прочитанных им книг, — был мой дед, в ту пору совсем еще юный, от которого мне и известны все подробности этой истории. Благодаря Гаспару дед мой открыл для себя «Одиссею», Библию, «Дон Кихота» и Декарта, а также нанес на свое образование лакировку английской философии, что было крайней редкостью в провинции. Зачем сей странный философ, считавший себя единственным существом во вселенной, терял время на обучение пятнадцатилетнего мальчика? Он утверждал, что таким образом имеет возможность пересмотреть и подытожить собственные знания.
Однако он не ограничился тем, что посвятил моего юного дедушку в высокие услады духовности, — он также открыл перед ним врата к усладам плоти. В борделях он был своим человеком. Любовь для него, отнюдь не будучи слиянием душ, сводилась лишь к утолению чувственности, и притом утолению необоюдному, ибо наслаждение подруги не занимало его вовсе, а потому предпочитал он услуги профессионалок. Так эгоистическая философия завлекла его в вертепы разврата.
Он жил здесь уже целый год, и жизнь его казалась обреченной на череду одних и тех же развлечений, когда в городе появился цыганский табор. Цыгане приезжали в Сен-Мало через каждые два года, на срок, надобный для того, чтобы потешить горожан музыкой, плясками, предсказанием судьбы, а заодно и прибрать к рукам то, что плохо лежало.
Как-то раз Гаспар, покинув объятия красивой белокурой потаскухи и выйдя на Архиепископскую площадь, очутился прямо перед цыганскими подмостками. Там жонглировали, ходили колесом, выводили хриплыми голосами чужие, непонятные протяжные мелодии, и смуглые девчонки в пестрых юбках и с темными кругами под глазами приставали к прохожим, предлагая погадать. Следуя собственной странной логике, Гаспар возблагодарил самого себя за этакий сюрприз и сделал несколько изящных комплиментов собственной изобретательности. Затем он рассеянно приблизился к кучке горожан, которые явно были увлечены каким-то интересным зрелищем.
Высокая и гибкая цыганка кружилась перед группою изумленных мужчин. Кожа ее была из золы, а взгляд — из огня, она была прекрасна так, что сам дьявол пришел бы в отчаянье. Танец ее напоминал костер на ветру под открытым небом. На земле маленькая серая собачонка, странная ее спутница, исполняла акробатические фигуры, подпрыгивая и катаясь под ногами плясуньи, но никто не обращал внимания на старания бедного животного, все глаза были прикованы к женщине, к ее смуглым, нервным,