— Такова история моего предка, господа. Однако мне, любопытным образом, порою кажется, что он сумел пережить свою физическую смерть. Его мрачные мысли по-прежнему витают в замке, его сомнения прислоняются к стенам, прячутся за занавесями, бродят по коридорам, вселяются в наши души. Наше финансовое положение снова пошатнулось, прислуга покинула замок, и нам пришлось опуститься до того, чтобы собственноручно работать в поле.
И в этих холодных стенах, посреди пейзажа, где глазу не за что зацепиться, в этом тяжком и безрадостном прозябании слова предка, заключенные в его книге, обрели вес и значимость, каковых никогда не имели прежде. Все мы сомневаемся в том, что жизнь есть что-либо иное, нежели сон, и притом дурной сон, ибо без этой материи, сотканной из тягот и горестей, мы вполне могли бы обойтись…
Он снова замолчал, погруженный в свою скорбь. Мы более не смели на него взглянуть. Его повесть увлекла нас чрезвычайно, но оставила весьма неприятный осадок. Мы поспешно разошлись, и, разумеется, в тот вечер уже никому из нас не пришло бы в голову отправляться на поиски холостяцких приключений.
Я был в отчаянии. После стольких надежд, после стольких ожиданий, получив в руки документ, загадочно предоставленный мне случаем, — что же я нахожу? Романтико-реалистические излияния провинциального бумагомарателя конца девятнадцатого века. Ни серьезных исторических изысканий, ни вдумчивого философского осмысления. Жалкая беллетристика! Я не узнал ничего нового и был просто вне себя.
И все-таки там был след. Каким образом этот Амедей Шампольон обнаружил Гаспара Лангенхаэрта? Ведь он же его не выдумал. Если он проживал в Гавре, значит, слухи о существовании Гаспара должны были добраться сюда, очевидно, совершенно иными путями, нежели они дошли до меня. Действительно ли Гаспар возвратился, чтобы жить и умереть на земле своих предков? Если так, тогда Шампольон и вправду мог случайно наткнуться на свидетельства потомков и даже получить доступ к семейным архивам. Быть может, эти документы по-прежнему существуют и находятся в руках наследников?
При этой мысли гнев мой разом испарился, и я ощутил новый прилив жизненных сил.
Я вернул служителю рукопись Шампольона, позаботившись при этом заказать фотокопию. Лысый человечек в больших очках попытался представить дело затруднительным, чтобы продемонстрировать собственную важность, а заодно убить время, после чего просьбу мою исполнил. В ожидании, более для того, чтобы занять себя, нежели из подлинного любопытства, я попытался навести справки о Шампольоне, но, то ли он больше ничего не написал, то ли документы погибли при бомбежках во время войны, так ничего и не нашел. Покинув Муниципальный архив, я поспешил на городской почтамт.
Порывшись в телефонных справочниках Бретани, а затем и Нормандии, я обнаружил одного Лангеннера, проживавшего в Шербуре. Стало быть, у Гаспара есть потомок! Я рассердился на себя за то, что не подумал об этом раньше, но сердился недолго, ибо радость была слишком велика.
Я позвонил немедленно. Молодой мужской голос, записанный на автоответчике, посоветовал мне позвонить по другому номеру, рабочему. На работе — если я правильно понял, это был спортивный клуб — мне пришлось записаться на прием к Жан-Лу де Лангеннеру. Записавшись на следующее утро, я отправился на вокзал…
Спортивный клуб «Жизнеутверждающий» занимал целое здание в центре города. Не найти его было невозможно, ибо снабженные стрелками указатели с силуэтами бегунов, боксеров и метателей ядра занимали все соседние тротуары. Я вошел. Лакированные завитки на стенах, зеленый нейлоновый ковролин, голубого цвета потолок, растения из блестящего пластика — все здесь должно было напоминать природу. У девушек и юношей из обслуживающего персонала были трагические лица, которые встречаются на гигантских рекламных щитах больших городов: здоровые, открытые, загорелые, улыбающиеся, прославляющие тоскливое представление о счастье, согласно которому тело — это все, а старость — худший из кошмаров.
По дороге к кабинету директора меня провели через залы, где накачивали мускулатуру. Все эти орудия пыток, все это тяжеленное железо, почти не оставляющее места для втиснутого туда на муку потного тела, могли бы, по моим представлениям, обладать некой извращенной прелестью, изгоняя демонов плоти. Но все было не так. Блестящий никель был здесь королем, а подушки из кожзаменителя — его подданными. Характер места накладывал свой отпечаток и на посетителей: женщины или, по крайней мере, те, что так назывались, сухие, костлявые, безгрудые и беззадые, с бурой дубленой кожей, какая бывает у старых морских волков, в отличие от которых эти явно немало заплатили за свою в кабинетах искусственного загара, носили натянутые на голое тело — не вызывавшее ни малейшего вожделения именно потому, что было таким спортивным, — яркие флюоресцентные комбинезоны, похожие на предостерегающие панно, которые обычно устанавливают там, где идут строительные работы или произошла автомобильная авария. Что касается мужчин, то вся их мужественность, казалось, была курьезным образом загнана в пару непомерно развитых грудей, обладатели которых, словно оправдываясь, носили свободно болтающимся в шортах или спортивных штанах то, что определяло их принадлежность к сильному полу; в остальном они выглядели надутыми, уж не знаю чем: тренировками ли, глупостью или спесью, и лишь запястья и лодыжки оставались единственными частями тела, которые, к несчастью, никаким способом нельзя было раздуть, словно суфле. Все это дышало счастливой вульгарностью дурака, убежденного в своей правоте.
Мне пришлось подождать в директорском кабинете, одна из прозрачных стен которого выходила как раз в спортивный зал, что дало мне возможность продолжить свои наблюдения.
Появился Жан-Лу де Лангеннер. Это был тридцатипятилетний человек, слишком улыбчивый, слишком мужественный и слишком самоуверенный; он слишком сильно пожал мне руку, пригласил сесть, а сам слишком легким прыжком уселся на директорский письменный стол.
Я представился. Покончив с малозначительными подробностями, вроде моего имени и того обстоятельства, что я приехал из Парижа, я попытался изложить ему цель своего посещения. Я прибыл не для того, чтобы записаться в его великолепный клуб, а чтобы задать ему несколько вопросов, поскольку занимаюсь изысканиями в области философии…
— Ага! Философ!.. — Он произнес это с тем же выражением, с каким расист произносит слово «негр». Смутно сознавая некоторую неловкость, он тотчас поправился: — А ведь я очень люблю философию. — И он устремил на меня совершенно пустой взгляд, который явно считал глубокомысленным.
Зрелище было настолько жалким, что я лишь по доброте душевной не поинтересовался, кто его любимые философские авторы, ибо едва ли возможно было отнести к философской литературе счета за газ, электричество и технический осмотр автомобиля, каковыми наверняка ограничивался круг чтения этого господина.
Желая меня подбодрить, он пошел еще дальше:
— Я и не знал, что в философии бывают изыскатели… И на государственной зарплате… Только что там искать, если вы философ? Ученые там, доктора… это я понимаю, а вот философы что ищут?
Вместо прямого ответа на вопрос я воспользовался им, чтобы перевести разговор на Гаспара Лангенхаэрта, поскольку, заявил я, мне поручено написать его официальную биографию.
— Он был одним из ваших предков и, между нами говоря, первоклассным мыслителем! Гаспар Лангенхаэрт — вам ведь знакомо это имя? Его родителям после отмены Нантского эдикта пришлось бежать в Голландию, где они слегка изменили свою фамилию — «Лангеннер»…
— Это когда было?
— В конце семнадцатого века.
Он тупо смотрел на меня, разинув рот.
— Такие старые дела…
Явно нервничая, он взял со стола миниатюрный мяч для игры в регби. Я почувствовал, что и здесь меня постигает неудача.
— Вы не помните, вам никогда не приходилось о нем слышать?
— Нет. Никогда.
— Но, может быть, у вас в семье кто-нибудь хранит старые бумаги? Ваш фамильный замок еще существует? Видите ли, где-нибудь на чердаке или в библиотеке исследователь иной раз находит то, что никогда не занимало домочадцев, но представляет интерес для науки.
— Да нет, я все сжег, когда продал дом, чтобы там могли проложить автотрассу. Это Бизанская