на корм и едят торопливо и жадно, пока не забыты испытанные ими на чужбине заботы о пище. Ведь они там вряд ли находят кормильца и потчевателя. Теперь они становятся все доверчивее и поют с каждым днем все прекраснее. Затем в ветках начинается воркование, и они гоняются друг за другом. Потом начинается домашняя жизнь. Они заботятся о будущем и строят из всякого мусора гнезда. Я тогда велю надергивать для них ниток, но они не всегда их берут, иногда я вижу, как птица рвет какую-нибудь навозную соломинку. Затем приходит время труда, как у нас в зрелые годы. Легкомысленные птицы становятся серьезны, они без устали кормят своих птенцов, воспитывают их и учат, чтобы привить им какие-то навыки, особенно для предстоящего долгого перелета. Поближе к осени снова выдается более свободная пора. У них наступает как бы бабье лето, и они некоторое время играют, перед тем как отбыть.

Вернувшись с прогулки уже к вечеру, мы собрались в столовой у камина, где горел веселый огонь. Позвали и Ойстаха, призван был и седой садовник, чтобы рассказать, как преуспели растения на зимних грядках и в теплицах. Экономка Катарина ставила время от времени на столик теплое питье.

На следующий день утром я пошел к своему гостеприимцу в кладовку, чтобы посмотреть, как он кормит птиц. Он приготовил, достав из ящичков, всяческий корм и открыл окно над дощечкой. Сам он остался у окна, а я стоял рядом с ним. Тем не менее птицы прилетели, одни покружившись, другие по прямой линии. Его они не боялись, потому что знали своего кормильца, а меня не боялись, потому что я стоял рядом с ним. Они толкались, стучали клювами, щебетали, а порой даже и дрались.

— Поздней весной и летом я даю самкам какую-нибудь лакомую добавку, — сказал он, — потому что среди них может оказаться обремененная заботами мать. Те, что жрут так торопливо и в то же время так испуганно, — это чужие. Они ни за что не приблизились бы, если бы их не принудил к тому лютый голод. В суровые зимы я видел на этих дощечках редчайших птиц.

Когда все кончилось и гости перестали прибывать, он затворил окно.

Затем я поднялся на чердак дома, потому что мой гостеприимец сказал, что теперь и зайцам рассыпают корм за пределами сада и что сверху их можно увидеть. Кроме озимых и сухой хвои, поживиться пока нечем, отчего и приходится им помогать. Как только служанка рассыпала листья и удалилась, зайцы не заставили себя ждать. Я привинтил к балке подзорную трубу и наблюдал забавное зрелище — на это обратил мое внимание Густав, — как в трубе появляется огромный заяц и, глядя на подозрительное угощение испуганными глазами, быстро шевелит губами, словно уже ест. Поглядев на это, я спустился и пошел с Густавом в комнату, где стояли приборы для занятий естествознанием.

Теперь настал час утренней трапезы. В зимнее время завтракали всегда в этой комнате естествоведческих приборов, потому что, проводя часть первой половины дня у себя в комнатах, не хотели спускаться в столовую, а в других покоях старика, в кабинете и спальне, в это же время происходили уборка и проветривание.

Мой гостеприимец уже ждал меня и Густава, ведь на чердак он с нами не поднимался. Комната была натоплена, и близ печи стоял накрытый стол со всем необходимым для приятного утреннего подкрепления. Он стоял на свободном пространстве, вокруг которого располагались научные инструменты.

Когда мы сидели, позавтракав, а комнату наполняло приятное тепло и на утреннем солнце, очень косо светившем в окна, приборы сверкали медью, стеклом и деревом, я сказал своему гостеприимцу:

— Странное дело, когда я вернулся из вашего имения в город и к тамошним заботам, ваше житье здесь вспоминалось мне как сказка, а сейчас, когда я здесь и вижу это спокойствие, здешняя жизнь снова кажется мне настоящей, а городская — сказкой. Большое стало для меня маленьким, а маленькое — большим.

— То и другое, видимо, необходимо для полноты и счастья жизни, — отвечал он. — Люди становятся несчастны оттого, что хотят лишь чего-то одного, восхваляют лишь что-то одно, оттого, что они односторонни в своем желании насытиться. Будь мы в ладу с самими собой, мы гораздо больше радовались бы земным благам. Но от избытка желаний и вожделений мы прислушиваемся только к ним и неспособны понять невинность вещей, что вне нас. К сожалению, мы находим их важными, когда они оказываются предметом наших страстей, и неважными, когда они с нами не связаны, а ведь часто все бывает наоборот.

Тогда я еще не вполне понял эти слова, я был еще слишком молод и сам часто слышал только голос моей души, а не вещей, меня окружавших.

В полдень прибыл тот мой чемодан, что я отправил в дом роз багажом. Я распаковал его, показал некоторые книги, рисунки и другие предметы, составлявшие его содержимое, зашедшему ко мне Густаву и устроился в своей комнате.

Так потекли дни.

В этом доме каждый был независим и мог заниматься своим делом. Только общий распорядок дня связывал в известной мере людей друг с другом. Даже Густав казался совершенно свободным. Закон, управлявший его трудами, был дан только один раз и был очень прост, юноша усвоил его, он не мог не усвоить его, будучи смышлен, и жил по нему.

Густав очень просил меня побывать разок на его занятиях естествознанием. Я сказал об этом моему гостеприимцу, и у того не было возражений. Я присутствовал на этих занятиях не один раз, а несколько. Старик сидел в кресле и рассказывал. Он описывал какое-нибудь явление, объяснял его очень ясно, при возможности показывал с помощью приборов своей коллекции, а в ином случае старался передать рисунком или каким-то наглядным уподоблением. Затем он рассказывал, каким путем пришли люди к познанию данного явления. Затем он проделывал то же самое с другим явлением, родственным. Представив достаточно широкий, как ему казалось, круг связанных друг с другом явлений, он выделял общую их черту и излагал суть явления или закон. Основой такого преподавания не служила какая-нибудь книга, Густав записывал по памяти то, что ему было рассказано, старик затем исправлял это в его присутствии, и таким образом мальчик не только получал учебник естествознания, но, благодаря записыванию и исправлению, выучивал и сам предмет. Усвоенное Густавом обсуждалось порой как бы в дружеской беседе. Язык учения был всегда так прост и ясен, что и ребенок, казалось мне, смог бы понять эти вещи. Тут-то у меня и открылись глаза на то, как неправильно преподают эту науку иные учителя в городе, обряжая ее в какую-то ученую тарабарщину, которой ученик не понимает и с помощью которой они так припутывают ко всему математику, что от обеих наук ничего не остается и никакого единого целого тоже не получается. Я увидел, что Густав тоже применяет к естествознанию счет, но делает это всегда с пониманием и полной ясностью и смотрит на счет не как на главное дело, а как на слугу природы. На основании собственных своих прежних работ я заключил, что и в этом предмете он получил основательную подготовку. Я как-то спросил его об этом и узнал, что и тут его учителем был приемный отец.

Позднее я посетил и занятия по географии. Здесь я обратил внимание на то, что в ходу были карты, начерченные в одном и том же масштабе, в силу чего Россия была представлена на чрезвычайно большой, а Швейцария на очень маленькой карте. Мне был понятен смысл этого правила: при живом юношеском воображении так лучше запоминалось соотношение величин. Тут мне вспомнилось пари на какую-то мелочь, которое мы в детстве заключили по поводу того, находится ли Филадельфия чуть ли не на широте Рима, что большинство со смехом отрицало. Принесенная карта показала, что Филадельфия южнее Неаполя. Присутствующие при этом взрослые дружно сказали тогда, что у детей эту ошибку вызывают, должно быть, пространственные соотношения, в которых вычерчены наши обычные карты. Карты, которыми пользовался Густав, были изготовлены чертежником из столярной мастерской по картам наших так называемых атласов.

Я спросил своего гостеприимца, изучает ли Густав также историю, на что он ответствовал:

— Очень часто молодым ученикам заодно с географией преподают и историю. А я думаю, что это неверно. Если при описании земли смотреть не только на историческое деление земли и стран, что я тоже считаю ошибкой, а и на постоянные формы земли, на которых и под влиянием которых образовались различные народы, то земля — предмет естественный, а география в большой мере — составная часть естествознания. Сведения о природе, если уж противопоставлять природу и людей, гораздо доступнее нам, чем знания о людях, потому что предметы природы можно поставить вне нас и рассмотреть, а предметы человечества заслонены от нас нами самими. Кажется, что должно быть наоборот, что себя самого надо бы знать лучше, чем чужое, многие так и думают. Но это не так. Дела человечества, даже дела нашей собственной души скрыты от нас, как я уже сказал, или, по меньшей мере, замутнены страстью и себялюбием. Разве не считает большинство, что человек — это венец творения, что он лучше всего на

Вы читаете Бабье лето
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату