канаву и накрывает травой. Теперь обеим, лошади и матери, будет чуть полегче.
Родители добираются домой за полночь. Отец бранится и клянется разорвать на куски хвастуна и обманщика Блешку. А мать прямо в платье валится на постель и засыпает.
На другой день отец едет за бочкой. Но селедки исчезли. В вершинах деревьев посвистывает ветер, пятьсот тринадцать селедок сгинули без следа!
Комиссия распределителей подает заявление на неизвестных злоумышленников, но селедки от этого не возвращаются. Вместе с бочкой они уплыли по вересковому морю лаузицкой пустоши.
А Блешка, которого отец намерен разорвать на куски, тоже исчез, и найти его невозможно.
Моя любовь к лошадям, по сути, моя ровесница — она родилась на свет вместе со мной. В Серокамнице на постоялом дворе у
— Махнуться? — переспросил коновал и, смеясь, глянул на меня, малолетнего торговца, сверху вниз.
—
Когда я в нашей прежней халупе стоял у чердачного оконца на ящике с игрушками, мне был виден оттуда кусок проселочной дороги, что вела от Гродка в Силезию, и выгон, на котором деревенская улица обнималась с проселком, производя на свет зеленую лужайку. Я мог разглядывать лошадей, лошадей деревенских и выездных, лошадей господина фон Вюлиша из Лискау, крестьянских лошадей из Шёнехееде, лошадей с мельницы, лошадей из пивоварни, лошадей погребальных и рысаков, принадлежащих мясникам из Мускау и Гродка.
Мой сводный дед Юришка разъезжал на старом мышастом коньке, у которого, когда его запрягали, всякий раз ненадолго отказывали ноги. У конька был шпат, он, хромая, трюхал со двора, ну шпат и шпат — что с него взять, и так понятно, а дедушка шагал рядом с телегой и из сочувствия тоже хромал. Но в один прекрасный день все это ему надоело, и он провозгласил: «Нужно завести жеребенка!» Тогда смерть, сидевшая в дедушке, еще не достигла нужного размера. Лишь два года спустя она стала достаточно большая, как раз по дедушкиной мерке. Возможно, покупка жеребенка была для моего ворчливого деда, портного и трактирщика зараз, попыткой помолодеть рядом с жеребенком. Как бы то ни было, в один прекрасный день дед и тетя Эльза отправились на лошадиный торг в Хочебуц.
Много, ах как много часов простоял я на своем ящике, не сводя глаз с дороги, но лишь к середине второго дня на повороте дороги вылупились из дымки отдаления дед и тетка, а между ними трусил серый, похожий на ослика, жеребенок. Тут уж меня никто не смог бы удержать, я кубарем скатился по лестнице на улицу, навстречу покупателям.
Я никогда не перестану испытывать благодарность к своему ворчливому дедушке, который сразу догадался, что во мне происходит, протянул мне конец веревки и разрешил отвести усталого жеребенка в хлев.
Жеребенок-тяжеловоз стал моим товарищем. Я был при том, как с помощью керосина и креозота его избавляли от вшей, я его уговаривал и успокаивал, когда ему первый раз подрезали копыта. Мне разрешали чистить его скребницей, пока он не вырос так, что, даже вытянув руку, я не мог бы дотянуться до его холки; жеребенок рос быстрей, чем я, его конюх. Его стреноживали, и он трусил рядышком со старым конем, а мне разрешали пасти его на веревке вдоль межи. Мать боялась, как бы со мной чего не случилось. Дедушка, мамин отец, предостерегал: «Не обматывай конец вокруг руки! Вдруг этому рыжему ослу, — так он обзывал моего жеребенка, — что-то втемяшится в башку, он рванет и потащит тебя за собой».
— Вы никак ума решились, такой маненький робенок — и такой здоровенный одер, — негодовала бабусенька-полторусенька и сплевывала и ворожила, чтобы беда меня обошла, и все они почему-то не доверяли моему жеребенку.
Как-то раз, когда дедушка пахал на своем Серке, а я по обыкновению выпустил жеребенка на межу, тот вдруг сделал шаг и наступил левой передней ногой на мою правую ногу. Я стерпел боль. Острые роговые края копыта врезались в ногу. Если закричать, мне больше никогда не доверят жеребенка. Наконец он, на мгновение переместив всю тяжесть своего тела на мою правую ногу, шагнул вперед. Боль стала еще острей, но я так и не закричал. На подъеме ноги остались две кровавые промятины. Я присыпал их песком из кротового холмика, как однажды делал при мне мой дружок Юрий Стурук. Никто так и не узнал, где это я повредил ногу. Своим молчанием я лгал, я пал жертвой любви к лошадям.
Снова забредает в наши края барышник Блешка. Переговоры с помощью рукоприкладства происходят в пекарне. В отце уже скопились две подавленные вспышки гнева: гнев на Тауершу — это первый, на мельника — это второй, и, когда на них накладывается третий — гнев на Блешку, отец не выдерживает, он взрывается и, пригнувшись, грозно наступает на Блешку:
— Ты что за дохлятину мне подсунул?!
Отец хватает Блешку за грудки, отрывает от земли и вообще обходится с ним, как дорожный рабочий с трамбовкой.
— Уймись, булочник, уймись! — вопит Блешка на лету. — Любой дурак углядел бы, что мерин с запалом, а у тебя где глаза были?
— Надсмешки строишь?! — И отец снова встряхивает Блешку.
— Перестань! — не своим голосом орет Блешка. — Я тебе другую лошадь приведу.
Тут его с размаху опускают на каменные изразцы перед выемкой для ног. Куртка у Блешки вся в муке от отцовских рук, и мне становится так его жалко, так жалко. Я больше не могу на это глядеть, я со слезами бегу прочь.
Но когда Блешка уходит со двора, ведя на поводу маленького мерина, я снова подхожу поближе. Лошадка поворачивает голову, словно хочет мне пожаловаться на свою судьбу. Тогда я еще не знал, что лошади в отличие от собак ничего не умеют прочесть на человеческом лице, я кивком подбадриваю меринка и снова заливаюсь слезами.
Возвращается Блешка с кобылой, она крепче, она выше, чем меринок. А годков ей сколько?
Н-да, сколько годков? «Конфирмация у ей уже позади», как говорят барышники. Но те же барышники говорят: хорошая лошадь меняет наряд по сезону, зимой наша кобылка щеголяет в темно-коричневой, будто медвежьей, шкуре, а к лету мы ее подстрижем, и будет она у нас мышастая. Подслеповатые деревенские бабы, которые по старости уже не могут отличить одну лошадь от другой, всплескивают руками и шипят:
— Гля-кось! У булочниковых обратно лошадь новая!
Отец улыбается. Эти разговоры ему весьма приятны.
Общеизвестно, что есть среди нас такие люди, которые с помощью лесов и полей, с помощью крепостей и замков, с помощью фабрик либо партий, когда хитростью, когда силой пытаются подчинить своей власти подобных себе. А вот моя двоюродная бабка Лидола подчиняет их самим фактом своего существования. Звать ее Майка, это производное от Мария, Майка — одна из дочерей моего прадедушки. Звали того прадедушку Кристель Каттуш. Бабусенька-полторусенька была его младшая, моя взаправдашняя бабка, покойная жена дедушки, была четвертая, иначе сказать, средняя, а двоюродная бабка Майка — старшая из семи дочерей Каттуша. Прадедушка был портным и дровосеком, был суеверным и низкорослым. Семь его дочерей, словно в сказке, пришли к нему из лесов, которые дедушка называет