Мать разворачивает подношения. Майка благодарит.

— Я вам кофейку сварю, свеженького, — говорит она, после чего высыпает зерна ржи на сковородку, обжаривает их прямо при моей матери на открытом огне и, разумеется, наполовину сжигает. Уголки губ у матери презрительно опускаются, принимая форму серпа. У себя дома мать привыкла к солодовому кофе Катрайнера с добавлением щепотки натурального, бразильского. А у Майки Бразилия находится в аккурат позади дома.

Отец тем временем оглядывает двор, и, воспользовавшись его отсутствием, мать просит Майку посоветовать ей какое-нибудь средство против обмороков.

— У меня все внутрях сжалось, вдруг — бух — и я уже на полу, — рассказывает мать, умалчивая, однако, что «бух» произошло именно тогда, когда Тауерша пустилась во всякие непристойные воспоминания про себя и про нашего отца. Но от Майки ничего нельзя скрыть, она знает, что знает, не так, так эдак.

— Я не только была вся побледнемши, я прямо была как мертвая, — добавляет мать.

— Все едино, — говорит Майка, — тебе я не могу помочь.

— Не можешь? Почему, ну почему же?

— Зелье против ревности растет в тебе самой.

Мать у нас грядка, что ли?

— Я в толк не возьму, о чем это ты говоришь, — изумляется мать. Она хочет свести весь разговор к легкой болтовне, но вдруг ей чудится, будто она вся из стекла. Колдунья Майка видит ее насквозь.

Приходит удивленный отец.

— А у тебя-то на конюшне стоит наш Пердунок, — говорит он.

— Ветродуй, — наставительно поправляет мать.

— И не ваш он, и не мой, — говорит двоюродная бабка. — И не его вина, что он росточком не вышел. — Бабка разгорячилась. — Зафасонили нынче люди, вот и ни к чему им лошадка, коли нет у нее той силы, какая по крестьянству требуется. Но уж теперь-то я буду глядеть в оба, теперь я никому не дам над им измываться.

У отца так вытягивается лицо, что это можно измерить сантиметром.

— Никто над им не измывался! Нам нужно было привезть товар для лавки.

Родители грызут черствую коврижку, которую подала им Майка к ржаному кофе, но немного погодя говорят, что им пора, и встают из-за стола.

— Мы б и еще посидели, да все дела, — говорит мать.

— Дела, дела, на кой они вам сдались, дела-то?

— На кой, значит? — повторяет мать. — А на кой тебе трубка? — И будто озорная школьница, высовывает бабке язык.

— Ты б лучше поостереглась, чтоб его не раздуло! — грозится бабка. — Ты пеки свои хлебы, — говорит она отцу, — а ты шей себе новые блузки из старых юбков, как раньше шила, — говорит она матери, — вот и не придется вам лизать чужие задницы, а люди сами к вам придут и вам поклонются.

Визит протекал не совсем так, как желали родители.

— На мой нюх, у ней прелым сеном пахнет, — говорит отец.

— А на мой, так чесноком, — говорит мать и высовывает язык: — Погляди, он еще не распух?

Наша семья пускает корни, наша семья медленно врастает в босдомскую почву. К осени во всей усадьбе не остается ни одного уголка, где я не побывал бы, откуда не мечтал бы сбежать, куда не мечтал бы вернуться снова.

В мучном закроме меня обступают запахи ржаной муки, отрубей, льняной дробленки. Они увлекают меня за собой и внушают истину: что нынче зерно, то завтра мука, а мука станет хлебом, а хлеб нечистотами, и под конец то, что некогда было зерном, вновь станет частью ржаного колоса. А сено, в которое я усаживаюсь на сеновале, вчера называлось травой, завтра станет кормом в яслях, а послезавтра обернется конскими яблоками. Куда ни глянь, везде круговорот, нечто непонятное подкрадывается ко мне, порой медленно, а порой торопливо, из слов, которыми я это именую.

Дневной свет просачивается в темноту сеновала. Черные мясные мухи ползут из трещин в балках и бьются, словно сбежавшие из церкви звуки органа, об изразцы. Наша кошка Туснельда приходит, ловит их, съедает и, стало быть, поддерживает свою жизнь с помощью того, что днем раньше я называл мясными мухами. Я смутно догадываюсь, что только ход времени мешает мне сразу же увидеть тех мух, которые возникнут из нашей кошки.

Кругом сплошные чудеса. Я делюсь своими наблюдениями с Германом Витлингом, но, не успев договорить, уже жалею об этом. «Эка невидаль, да кто ж не знает, что кошки жрут мух», — говорит он.

Я пытаюсь поговорить с матерью.

— Время нет, время нет, — говорит она и: — Лавка, лавка.

В Босдоме у каждого года есть своя весна и свое лето, своя осень, своя зима и свои промежуточные времена — ранняя весна и конец лета, поздняя осень и начало зимы, ну и, конечно, рождество, пасха и троица, масленица и престол, дни рождений и праздники ферейнов. В своем маленьком театре я не могу вывести их всех на сцену и помяну только те, которые наиболее ярко запечатлелись в моей памяти.

Зимние сумерки, я сижу в выемке для ног перед устьем хлебной печи и сочиняю сказки для собственного удовольствия. Пять каменных ступеней ведут из выемки в пекарню, а из пекарни, если подняться еще на три ступеньки, в старую пекарню и наконец, одолев еще две, — в кухню либо в лавку. Лавка словно сидит на троне. Королева она, что ли? Или дракон? Для разъездных торговцев лавка все равно как цветущая липа, и они набрасываются на нее, будто пчелы или тля.

Торговый люд скорей других приходит в себя после войны и голода. А инвалид войны Барташ и горняк Хандрик вообще в себя не приходят. Барташ потерял правую кисть и кусок предплечья, и ничего у него так и не выросло. Там, где у него раньше была кисть, приспособили железный крючок. Барташ учится вязать веники, но при всем старании больше трех березовых веников в день ему не осилить.

А у горняка Хандрика в животе сидит лягушка.

— Заглотнул-то я ее, — рассказывает Хандрик, — когда она еще головастиком была, во Фландрии, это приключилось, когда мы воду прям из лужи пили.

Теперь лягушка садит у Хандрика на дне желудка и перехватывает самые лакомые кусочки.

— Вот почему мне ничего впрок не идет — съешь кусочек селедки, лягушка как раскорячится, так меня сразу и выворачивает.

Бедный Хандрик! Очень скоро выяснилось, что на дне его желудка притаилась не лягушка, а рак.

Разъездных торговцев мы называем коротко: разъездные. Тот, что развозит сладости, бренчит дешевыми леденцами — соблазнительными кусками кристаллического сахара, который высосала свекла из плодородной магдебургской долины. Куски принято хранить в стеклянных банках, банка стоит прижавшись к банке, как пестрый постамент, и дожидается встречи с глазами детей. А плитки шоколада, будто декоративные изразцы, светятся за стеклянной дверцей шкафа. На шоколадных обертках вытиснены коровы, и у каждой вымя с шахтерский мешок величиной. А рядом с плитками, притаившись за кулисами из ярко намалеванных роз, ждут своего часа шоколадные конфеты, надеясь соблазнить шахтерских и крестьянских жен.

Как правило, разъездные торговцы предпочитают иметь дело с моей матерью, только тот, что торгует сладостями, это ж надо, именно сладостями, по вполне уважительной причине ведет все дела с моим отцом.

Торговца этого звать Вагнер, он бывший фельдфебель пятьдесят второго полка, что перед войной был расквартирован в Котбусе. К этой особой расе пятьдесят вторых принадлежал и мой отец, который, несмотря на шесть лет службы, так и остался рядовым. Зато теперь не он бежит марш-марш к своему старому фельдфебелю, а фельдфебель приходит к нему и обращается с ним как с человеком, почти как с равным.

— Да, мы ветераны пятьдесят второго, мы были настоящие парни, правда, Генрих?

Отец потрясен: фельдфебель называет его по имени!

Вагнер носит рыжеватые усики, усы а ля кайзер в уменьшенном варианте, концы их рогаликами

Вы читаете Лавка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату