Надо сказать, что Варя, боясь позора и стыдясь странной особенности своей природы, просто заходилась от мысли, что на свете есть опасные для подружки мужчины. Она видела, как затуманенно смотрели на Вареничка парни и дядьки, как невзначай, легонько их руки касались девчонки, в лифте ли, при передаче каких-то бумажек, чуть-чуть, но они отъедали то, что принадлежало только ей, а девчонке вроде и невдомек. Хохочет. Потому и мечта – о жизни в безлюдье, а точнее, о жизни, где нет двуногих мужиков с отвратительным, вонючим членом, от одного представления о котором у Вари в руке возникает нож, чтоб – раз… и больше ничего.
Она холит свою девочку, балует ее, она боится, как бы не случилась с ней беда, попадется такой двуногий на дороге и собьет Вареничка с толку. Варя холодеет, зеленеет, идет пупырышками и потом исходит лаской до потери чувств и сознания. Девчонке нравится, но иногда она отпихивает ее ногой: «Устала я от тебя, тетка!» С первого раза она так и осталась у Вареничка без имени. Тетя, тетка, ну в хорошие, сладкие минуты – тетечка. Обидно до слез, но по жизни получается правильно. Для соседей и там, на работе, она как бы родственница, которую приголубили. Но все равно в постели обидно.
Все сильно любящие безумно слепы. Варя очень долго не примечала исчезновений девчонки на час, на два. Та хитро возвращалась то с вилком капусты, то со стиральным порошком, да мало ли чего вдруг не стало в хозяйстве, а мы теперь балованные, нам без туалетной бумаги и пшикалки от запаха – швах, так что повод что-то принести с озабоченной хлопотами улыбочкой был вполне годящимся прикрытием для коварной девчонки. У той же были вполне серьезные планы получить постоянное жилье, но эта тетеха такую простую вещь в голову не брала. И то! Жили-то на съемной квартире. А в большой квартире жила старуха, хотя зачем ей две комнаты? Вареничек много вариантов прокрутила в головенке, и своих, и товарищи-сироты подсказали. Их тут в Москве тьма тьмущая.
Ну, к примеру, прихлопнуть бабку за тысчонку-две деревянных – желающих в их подвальной компании не сосчитать. Тогда они с теткой переезжают в квартиру, и та ее прописывает. Потом можно потерпеть годок – пусть налижется, – и столкнуть ее с балкона. Она была в той квартире, выходила на хлипкий балконишко… Или сбросить тетку в метро под поезд. Она такое в кино видела. В толпе кто заметит, если самой заорать покруче и грохнуться в обморок. В общем, вариантов не счесть. Грибы-поганки отдельно стушить в сметане, а себе беленькие. Главное, не перепутать, но она себе не дура. Тогда ей останется квартира, и она выйдет замуж за шофера Эдика. Он, конечно, тот еще жук, но ей с ним хорошо. Она обучила его, как ей нравится, он – как ему. Покруче, чем с жадной слюнявой теткой.
Все дело в старухе, которая креститься начала, к попам бегает, поставила Ивану Ивановичу белый крест со словами «Да простится заблудшему».
Интересно, взрывал старик бомбу или оговорил себя, с ума спятив? Ей нравится второй вариант, он ее побуждает к размышлениям о подлой человеческой сущности. Взрыв, по ее уму, чище, чем дурной мозг.
Вечером она бежит в подвал к Эдику. Там полно народу, нанюханного и нашприцованного. Они с ним в эти игры не играют. У них есть любимец «Сапрошин», 98 руб., «бутылка-пулечка, попади, родная в цель». Они прячутся с Эдиком между кирпичными трубами, промеж которых – детский выброшенный матрасик, под матрасиком изголовьице из сидения от старой машины. Эдик сам все нашел, и инвентарь, и место. Оно далеко от общей тусовки, потому они входят не через подвальный вход, а через окна с другой стороны.
«Вареничек» успевает заскочить домой, чтобы сбегать в ванную. Трет следы тетки-заразы, полощет рот. Эдик приходит чистый. От него пахнет кожей, бензином, джинсой штанов. Ей это нравится. Мужское. Детские забавы в детдоме приучили ее с малых лет к женским грешным ласкам. Ее, пухленькую, тискали все, от напарок до воспитательниц. Малорадостный мир казенщины делился чем мог: телесной радостью, опытом срамных отношений, они же бывали и любовными, если везло… Ей везло. Ее всегда любили больше, чем она, она всегда была «верхней» по существу отношений. Никто никогда не говорил о стыде и сраме, разве что отстойные бабки-уборщицы, но они все, как одна, были алкоголички. Детям от них было хуже, чем от ласковых женщин. Ласка – это лишнее второе, это яблоко под подушкой и это удовольствие, то самое, что превыше всего.
Она была нарасхват, но успевала оглядываться. Вот и тетка случилась, когда жизнь треснула рукавами у пальтишки. Эдик был первым мужчиной по собственному желанию. Ради него хотелось устойчивой жизни, общей пищи и детей, «будущее России», которые никогда – никогда! – не попадут в приют. Ради этого можно было и убить. И даже правильно было убить, потому что старуха не могла родить будущую Россию, а она, «вареник», могла. И даже тетка не могла. Она когда-то призналась, что у нее негожие трубы.
Вареник не постеснялась спросить у гинеколога, которого вызвала фирма в целях диспансеризации, все ли у нее на месте, трубы там и прочее, врач засмеялась и сказала, что все прочее, как и трубы, на месте. Выйдет замуж – будет рожать как из пушки.
– Пока не замужем?
– Пока нет. Бесквартирные.
– Предохраняйся. Ты создана для родов.
Именно в тот вечер ей было противно с теткой.
Когда уже погасили свет, совралось легко, как в песне.
– Мне надо в Москве постоянно прописаться. Меня уже трижды предупреждали.
– Кто? – закричала Варя. – У нас неквалифицированные – все временные.
– Всех и предупредили.
– Я поговорю, – уже тихо сказала Варя.
– А вот не надо! Не надо на меня обращать внимание. Лучше поискать выход. Не всю ж жизнь быть в нелегалах? Лучше замуж выйти.
Варю охватил ужас. Что, она не знала, что другого пути у молодых детдомовских девчонок, как и у лимитчиц, не было? Конечно, за деньги можно и без замужа, но все равно нужна площадь. Девчонка заснула, а Варя билась головой об стену – искала «топор под лавкой». К утру нашла – мать.
Прибежала к ней, та еще лежала под одеялом, разминала коленки, которые всю ночь попискивали от боли. Хорошо, что у Вари ключ и не надо выбираться из тепла.
– Что с тобой, дева?
Так мать обращалась к ней, когда что-то не понимала в дочери. Варя ненавидела это обращение. В нем было нечто и оскорбительное, и старозаветное, и издевательское. Дочь поймала себя на беге – кинуться на лежащую мать и придавить своим тяжелым телом. Дела на раз. И уйти, как не было. Никто ее не видел, а главное, никто на нее не подумает, как не подумали на ее отца, а она ведь верила, что это он бросил бомбу.