Отец хотел убить ее и Вареничка. Они тогда, кажется, что-то говорили ему, что поедут на Палашевский рынок, там всегда были хорошие грибы. Или не грибы? Но они не пошли. А он пошел. Ведь отец, подвыпив, говорил: «У каждого есть грех, за который можно убить без суда и следствия. Грех бывает страшный и тайный. Человеку надо помочь от него избавиться».
Она думала: это он о ее грехе. О ее бессилии перед Вареничком. Он решил помочь ей избавиться – отец ведь. Понимал ее позор, ее клятость. У нее переворачивается сердце от благодарности отцу, что не сумел, что у старого дурака не хватило то ли ума, то ли замаха.
– Так что там у тебя, дева? – Голос у матери противный, как бы пропущенный через боль в коленке.
– Ты знаешь, я ненавижу это слово.
– А я люблю, – смеется мать. – Оно как песня. Ну так что тебя с утра пораньше сдернуло?
Мысли об отце увели Варю в сторону. Она даже забыла о броске тяжелым телом на старуху. Она пристойно, подняв плащик – на улице с утра моросило, – присела на краешек кровати.
– Да дело копеечное, я так считаю, но делать надо быстро. Знаешь девочку, что у меня живет? Она мне как сестра, да что там – больше. Ее надо прописать. Ну, к кому я могу обратиться, как не к тебе?
– Дурья дурь, – ответила мать. – Нас на этих метрах прописано двое, а троим уже делать нечего. Даже будь она сродственница… А про чужих и слышать не хочу. Придушит, прирежет. Столько случаев, что даже удивляюсь, как это люди не обучаются на примерах.
У Вари больно застучало в виске. Ну что делать с матерью? Мать же увидела ее боль и палец дочери, прижатый к жилке, и гримасу, делающую ее совсем некрасивой. Господи ты, Боже мой! Так и не находится на нее человек. Уже теперь и время вышло… Носится с чужой девчонкой. Воистину, меньшинствующие.
– Было бы ей лет десять, удочерила бы, что ли? – сказала мать мысль, не предназначенную дочери, а придуманную сходу для победы над предыдущей. Не думала, не думала, а потом возьми и подумай. – А так, с какой она тебе стороны? Один грех.
Ну, и какими словами отвечать на это матери? А насчет всяких случаев мать права. Варя уходила и думала, что Вареничек ее – девочка жестокая, и ничего она про нее не знает; детдом, потом какая-то из помощи детям уговорила взять ее в фирму, мол, девочка умная и аккуратная, уговорила, уболтала… С чего бы, а?
Все в Варе заколотилось от ревности, от боли, что этот кусочек счастья не только ей достался, а уже был надкусан и опробован. Ведь эти комитеты по детям ничего не делают за так, если уж устраивают на работу – то на тяжелую, грязную, все это знают! У Вари колотилось в груди так, что вполне можно было работать небольшим мотором, для полива огорода, например. И ноги сами понесли ее в отдел социальной помощи детям-сиротам. Ну, умно ли? Но надо узнать! Надо!
Она вышла к ней в коридор, Лина Федоровна, толстая тетка с толстыми украшениями.
– Что, неприятности? – спросила она. – Просишь, просишь об этих поблядушках, а они из сумок тащут, на мужиков вешаются.
Уф! Как отлегло.
– Нет, нет, – сказала Варя, – ничего подобного, все в порядке. Девочка хорошая. Я даже ее к себе взяла жить… Временно…
– А где ж ее парень? – спросила Лина Федоровна. – Она мне тут хвасталась, что они собираются пожениться. И парня показывала. Шофер. Складный такой. Эдуард, кажется.
Варя потеряла сознание на полминуты, не больше, а скорее даже меньше, но завалиться успела, и так неудачно: виском на печную заслонку. Контора была в старом доме. И в нем сохранилась уже без надобности большая голландка с чугунного литья орнаментальной заслонкой и тяжелой округлой ручкой в виде груши. Конторщики давно отапливались батареями, а голландкой хвастались, изразцами во всю стену, ее изящным фруктовым узором. В гостиной ведь раньше стояла, это сейчас она в коридоре и освещена плохо, потому что архитекторы двадцатых перегородили гостиную на коридор и кабинеты, кабинетам достались окна, а голландка затихла в полутьме прихожей. История с печкой интересна сама по себе, в ней много человеческих страстей, огня (печь все-таки), но еще не было в ней завершающего все на свете момента – смерти. А теперь на тебе.
Не зря ведь болел височек у Вари, как чувствовал, что скоро ему не жить. Именно им и ударилась она в этот свой полуминутный, а может, вообще секундный обморок (кто стоял с часами, окромя всевышнего?). Только Лина Федоровна видела, как завалилась ее посетительница набок, скользнула по изразцам и – бух! – головонькой об отличную, на долгую жизнь заслонку. Какой краткосрочный сосуд выдержит такую встречу? Временного с вечным?
Хотя в больнице потрясенную мать и утешали, что смерть дочери была мгновенной и без страданий, все было не совсем так. При скольжении по изразцам Веру охватывала с головы до пят лютая ненависть к мужскому полу, острое желание его уничтожения, всего, единым покосом, чтоб раз – и не стало! И она увидела это мертвое мужское поле, и ей было так хорошо и сладко, что возвращаться в еще пока двуполый мир не хотелось до боли в сердце, и литая ручка заслонки с большим удовольствием пошла ей навстречу.
Вот теперь и думай: смерть выбирает нас или мы ее? Одним словом, вальс-бостон. Красивый до умопомрачения, между прочим, танец. Раз-два-три, раз-два-три… Влево, вправо… Так прекрасно, как и не бывает в жизни… И не хочется, чтобы это кончалось… Раз-два-три – и уйти туда, где должно быть лучше, должно! Разве случайна прекрасная музыка, разве она обманет?
Варя не умела танцевать, а бостон ненавидела особенно, потому что вот эти раз-два-три, раз-два-три ей мечтались.
Мать страдала не от смерти дочери; с времени отдельного житья они и говорили-то редко. А вот зачем она приходила перед смертью? Зачем-то же приходила? Мать пыталась, но не могла вспомнить и маленькую Варю, не могла вспомнить и молодого мужа. И она стала редко выходить на улицу, много ли ей одной надо?
Она очень удивилась, когда ее позвали на Варину работу, чтобы выдать причитающуюся той зарплату. Плюс премиально-поминальные. Денег оказалось много, на материн глаз, и она бежала домой быстро, прижимая к груди сумочку. И заперлась на все замки, и еще раз пересчитала деньги, и испытала глубокую (даже забыла, что такая есть) радость. Стала думать, что надо бы купить в дом. Муж не позволял это делать, а ей так хотелось иметь штору с ламбрекеном и скатерть ей в тон, и кувшин с толстыми сухими