ему любоваться своим «сонечком», спрашивал, может ли он иметь надежду на взаимность, говорил, что если нет для него надежды, то он отправится куда-нибудь на край света размыкать свою тоску. Письмо заканчивалось таким нежным выражением: «Счаслывишый мий лыст, що в твоих рученьках билых буде, ниж мое серце, що николы твою мосць не забуде».
В конце письма стояла приписка: «Посланому моему верь, ако и мне самому, или одпиши или одмовь через него».
Когда гетманша читала письмо, кровь до того стучала у нее в ушах, что она с трудом могла разобрать содержание его. Сердце ее билось так сильно, что дыхание захватило в груди, щеки пылали так горячо, что она должна была приложить к ним руки, чтоб охладить их жгучий жар. Она подождала несколько минут и снова принялась за чтение письма; и опята же горячая волна окатила ее с ног до головы.
Увлеченная чтением этого страстного послания, она забылась до такой степени, что даже не слыхала, как у дверей ее светлицы раздались чьи-то шаги. Очнулась она только тогда, когда кто-то уже тронул рукою за двери, и едва успела суну торопливо за спенсер смятое письмецо, как в комнату вошел гетман.
Гетманша вспыхнула вся до корней волос и быстро отдернула руку от корсажа.
«Узнал? Увидел? Может, Горголя передал ему», — пронеслось у нее быстро в голове, и она замерла от ужаса на месте. Но гетман не заметил ее смущения, к счастью гетманши сумерки уже наполнили комнату.
— Что ты делаешь здесь одна в потемках, Фрося? Скучаешь голубка моя? — спросил он нежным тихим голосом, подходя к гетманше.
Она молчала; она не могла еще прийти в себя от ужаса, охватившего ее при виде гетмана.
— Знаю, знаю, скучаешь, голубка, — продолжал он, подойдя к ней и садясь рядом. Он обнял ее шею рукой и притянул к себе на плечо ее белокурую головку. — Отчего же ты молчишь все, Фрося? Не рада мне? А может больна, сохрани Бог, или сердишься на меня? Гетман пристально взглянул ей в лицо. Гетманша потупилась.
— Как не рада? Рада. Только я теперь так мало вижу тебя… вот мне и скучно стало, — отвечала она детски жалобным голосом, — ты все с казаками, со старшинами, а я все одна, да одна…
— Правда, Фрося… да нельзя иначе… — Дорошенко сделал досадливый жест и прибавил: — Хоть бы Самойлович приехал, что ли, он так умеет забавить тебя.
Гетманша вздрогнула и порывисто отстранилась от гетмана. «Что это, смеется он, или хочет испытать ее?» — пронеслось у нее в голове.
— Почему это ты говоришь о Самойловиче? Кто сказал тебе, что он умеет забавить меня? — произнесла она с оттенком обиды в голосе, устремляя на гетмана пытливый взгляд.
— Ха-ха! А ты уже и рассердилась, голубка, — ответил простодушно гетман. — Да просто потому, что молодой он, веселый, «балакучый», умеет рассказать разные «новыны», умеет посмешить, умеет и запеть, и струнами позвенеть.
У гетманши отлегло от сердца: лицо гетмана было так ясно и открыто, как лицо ребенка.
Гетманша успокоилась.
— Ветрогон и только, — отвечала она, поджавши презрительно губки и, обнявши шею гетмана руками, прибавила нежно: — Никого мне, Петре, кроме тебя, не надо, никого, никого!
Слова гетманши тронули гетмана, этот бесстрашный казак, смотревший холодно самой смерти в глаза, теперь пришел в необычайное волнение от одного ласкового слова этой маленькой женщины.
— Верю, верю, голубка моя! — произнес он с глубоким волнением, горячо прижимая ее к себе, — но подожди, потерпи, квите мой, еще немного и тогда, когда все успокоится, тогда мы заживем снова с тобою тихо и любо, как и прежде жили. Он горячо поцеловал гетманшу.
— А «докы сонце зийде, роса очи выисть!» — отвечала гетманша с легким вздохом, отстраняясь тихонько от гетмана и поправляя сбившийся слегка на сторону от его горячего поцелуя кораблик.
— Что делать, Фрося! — вздохнул глубоко гетман и, вставши, зашагал в волнении по светлице. — Теперь буря, дытыно моя, а в бурю все оставляют свои «хатни справы» и бросаются к веслам, к парусам, а наипаче «стернычый», который стоит у руля: ему вверили гребцы и свою жизнь, и свой корабль, он должен провести его между диких «хвыль» и подводны скал в тихую пристань. Теперь нам дует попутный ветер… С если Мазепе удастся устроить то дело, которое мы с ним задумали, тогда, — он отбросил с высокого лба волосы и произнес с воодушевлением, — дух захватывает, когда подумаешь о том, что может тогда быть! Даже трудно представить!.. Ох! — он вздохнул всей грудью, как бы желая облегчить волнение, давившее его, и продолжал горячо: — Ты доля знать все, Фрося! Я обещал Бруховецкому отдать свою гетманскую булаву, лишь бы он согласился соединиться с нами и слить воедино расшарпанную отчизну.
На хорошеньком личике гетманши отразилось при этих словах Дорошенко крайнее изумление.
— Как? — переспросила она. — Ты это не «жартуєш»?
— Говорю правду, как перед Богом.
— И если он на то пойдет, ты ему и вправду отдашь свою булаву?
— Язык мой не знает лжи, Фрося.
По лицу гетманши мелькнула чуть заметная, не то насмешливая, не то презрительная улыбка.
— Какой же тебе выйдет со всего того «пожыток»?[31] Так добивался булавы, столько крови пролил за нее, а тепе опять отдаешь ее назад, как прискучившую «цяцьку». Слова гетманши, видимо, оскорбили Дорошенко.
— Не говори так, Фрося, — заговорил он горячо, — да, добивался булавы, я пролил за нее братскую кровь, но не для того, чтобы едино захватить в свои руки «зверхнисть» и «владу», а для того, чтобы иметь возможность направить отчизну к покою и славе!
Он начал объяснять ей с увлечением весь свой будущий план. Да, он уступит свою булаву Бруховецкому, потому что иначе тот не согласится соединиться с ним. Конечно, Бруховецкий жаден, труслив, низок, не такого гетмана надо было б Украине, но всегда больше мира и ладу в той хате, где один хозяин, чем в той, где два, хоть и самых лучших. Да и Бруховецкий будет беречься теперь.
Гетман говорил с горячим, искренним увлечением; гетманша слушала его молча, только по лицу ее бродила легкая презрительная усмешка, не заметная гетману. Слова гетмана ничуть не трогали ее.
— Что только говорит, послушать, словно малое дитя или хлопец безусый, — думала она про себя, следя взглядом за темной фигурой гетмана. — Отдаст булаву! Вот так гетман! Ха, ха! Другой бы подумал, как бы v Бруховецкого ее вырвать, а он!.. Вот уже и седой волос в бороде пробивается, а он все еще разумом за хмарами летает, а перед глазами ничего не видит!
В душе гетманши шевельнулось какое-то презренье к гетману, она взглянула на его высокую, костистую фигуру, на смуглое, худое лицо, на его темную простую одежду, и перед ее глазами вырос, как живой, Самойлович, пышный, блестящий, красивый, со своими шелковистыми усами, с пламенным, страстным голосом, шепчущим ей на ухо жгучие слова. «Вот кому бы быть гетманом, — подумала она невольно. — О, тот умел бы захватить все в свою крепкую руку, сумел бы и у Бруховецкого вырвать булаву. Король, король!.. А этот, — гетманша бросила пренебрежительный взгляд на мужественную фигуру гетмана, на его воодушевленное лицо, и оно показалось ей сухим, жестким и некрасивым, — монах какой-то! Ворон!» — подумала она про себя и сжала презрительно губки.
А гетман все говорил… но гетманша не слушала его, голос его как-то сладко убаюкивал ее, мысль ее перенеслась к Самойловичу, к его страстной любви, к его нежному письму. «О, если б на месте этого скучного гетмана был он, дорогой, любимый… да, любимый…» — шептала она про себя, прижимая к груди маленькое письмецо. Наступившие в комнатах сумерки как-то невольно навевали на нее нежные мечты, а мечты ее уносились далеко, далеко.
Гетман между тем продолжал говорить с возрастающим одушевлением, не замечая того, что гетманша вовсе не слушала его.
— А если это не удастся мне, — окончил он, — тогда я двинусь со всеми войсками на правый берег, я сложу свою голову, я сгину в неволе, а соединю отчизну и освобожу ее от ляхов навсегда!
Он замолчал; слышно было только по глубокому и частому дыханию, как сильно волновала его эта мысль.
Фрося словно очнулась от какого-то сладкого забытья: восклицание гетмана пробудило ее и вернуло к действительности, но возвращение это не доставило ей удовольствия. «Правду говорит Самойлович, что он ничуть не ценит меня», — подумала она, услыхавши последние слова гетмана, и в душе ее пробудилось к