миску.
– Ту, туруту-туту, – заиграл на губах походный марш Хуан.
Все остальные захлопали в ладоши.
– Крендель – готов! – провозгласил Пауль.
– По этому случаю, – сказал Хуан, – нужна речуга.
– Это пожалуйста, – охотно отозвался Пауль, – позвольте? – он принял от Мишеля миску, зажал двумя пальцами нос и, держа миску на вытянутой руке, заговорил подчеркнуто гнусавым голосом: – Наш дорогой коллега, наш уважаемый юный друг Одноглазый-Ббте-Пародист, сейчас, сегодня вы подошли к такому важному, такому, мы бы сказали, судьбоносному рубежу! Нам бы хотелось, чтобы вы восприняли этот акт, так сказать, символически, спиритуалистически, метафорически, метафизически, чтобы вы почувствовали: этим актом вы как бы притрагиваетесь к загадке вечности… к тайне жизни и смерти, к решению многих и многих проблем. В самом деле! Представьте себе, что было бы, если бы наш славный и всеми любимый старик кушал бы не девушек, а собственный хвостик? После он выкакивал бы съеденное, снова съедал, и снова, и снова… От каких бед мы бы с вами избавились, сколько жизней было бы спасено!.. Это открыло бы путь к новым горизонтам! Представьте, все мы едим то, что… Фу, коллеги, какая вонь, какая дикая вонь… Мы – по сути неуничтожимы в этом случае, мы едим самое себя и восстанавливаем саме себя… И к этому мы на нашей планете уже приближаемся! Искусственные дамочки из орфеанумов, трупчики, которые гложет старик – все это шаги к будущей самопоедающей, самовосстанавливающейся гармонии! Думайте об этом, юноша, кушая произведение нашего бриганда!
– Круто, – сказал Мишель, – я бы так не смог.
Пауль указал на миску, мол, вы смогли кое-что и покруче.
– Вы, – сказал я, – совершенно напрасно называете Пародистом меня. Пародист-то как раз вы…
Пауль поставил миску на пол и ногой толкнул ее.
Миска, дребезжа и подрагивая, будто трясясь от мелкого издевательского смеха, подкатилась к моим ногам.
– Жри! – коротко приказал Пауль.
Я молчал.
– Давай, давай, – подбодрил Хуан, – за папу, за маму, за воон ту девочку с бантом. Это не больно, как комарик укусил.
– Сам и жри, – ответил я.
Хуан посмотрел на Мишеля.
Мишель нахмурился и покачал головой, шагнул ко мне, поднял с пола миску:
– Однако, – Мишель был расстроен, – ты, Одноглазый, не понимаешь доброго к себе отношения. Мы решили, как лучше, по-доброму, по-хорошему, так ни с кем из нас не поступали, когда мы были молодые, ни с кем!.. А ты – фордыбачишь, как самый большой начальник… Здесь за стук топили, понимаешь? – просто брали вот так и то-пи-ли… А к тебе хорошо отнеслись, поговорили, посмеялись, пошутили, даже по морде не дали… Чего еще? Сожрал, вымыл сортир и на боковую…
Он протянул мне миску. Я взял ее.
Поглядел на Мишеля. Мишель ободряюще улыбнулся, мол, давай, давай, чего там, все там были, ешь, кушай, жри, чавкай, лопай, бирляй, топчи, жуй…
И эта ободряющая, покровительственная улыбка разозлила меня, ударила меня, как бичом.
В эту минуту я ненавидел улыбающегося Мишеля – больше, чем Пауля, больше, чем Хуана, больше, чем всю бандитскую шоблу 'отпетых'.
Ненависть придала моим рукам точность и быстроту. Мишель не успел заслониться. Я вымазал его лицо, припечатал миску к его улыбающейся физиономии.
Миска грохнулась на пол.
– Кушай, – сказал я, уже не помня себя от гнева, – тебе не привыкать, вспомни молодость.
Стало очень тихо. Хуан взял за руку Мишеля.
– Пойдем помоемся?
Мишель выдернул руку:
– Сейчас… Ну… Одноглазый, ну…
Хуан и Мишель вышли.
Я увидел, как изменились лица 'отпетых', и испугался.
Ибо на их лицах не было ни злорадства, ни жестокости привычных к своему делу экзекуторов, только удивление и… едва ли не испуг… Да, пожалуй что и испуг…
– Ты что, – спросил у меня Пауль, – умом трахнулся? Ты понимаешь, что тебя сейчас убивать будут?
Пауль был бледен.
Я вжался в стенку…
Меня приволокли и бросили поперек койки. Сквозь боль, которая теперь стала моим миром, моим морем, на дне которого я лежал, я слышал чужие голоса.
Изо рта у меня тянулась длинная красная тягучая струя.
– Завтра, – услышал я голос Мишеля, – умоешь рыло и пойдешь в кантину чистить котлы, а вечером будешь едальником работать здесь… Я тебя, суку, научу вежливости и хорошим манерам.
Возвращение из санчасти в казарму не ознаменовалось ничем особенным. Я боялся, что возобновятся издевательства, бессонные ночи… Но нет. Кантовать кантовали, но весьма умеренно, не сравнить с тем, что было в самом начале. Или я втянулся, привык?
Одно меня пугало. Меня больше не брали на вылеты. В пещеры на чистки брали, а на другие планеты – ни-ни. Мишель не заговаривал со мной, а у Пауля, с которым у меня завязалось странное приятельство, мне было неловко спросить, не оттого ли меня не берут на другие планеты, что считают стукачом. Пауль-то как раз и был стукачом… Дружил я с Валей, с Валентином Аскерхановичем, а приятельствовал с Паулем. С Паулем мне было интересно беседовать, вспоминать 'верхнюю' жизнь, Пауль понимал кое-что с полуслова; с Валентином Аскерхановичем мне беседовать было не о чем, и вспоминали мы слишком разное: он девок, шкур, баб – я книжки; но на чистки в пещеры, темные и светлые, я предпочитал ходить в паре с Валей. И у него же однажды спросил: 'Валя, я ведь – хороший 'чистильщик', отчего у меня только один вылет?' Валентин Аскерханович пожал плечами: 'Ну, ты спросишь! И главное – у кого… Пиздею решать, кого выпускать, кого – не следует', 'Пиздею решать, а Мишелю – выпускать?' Валя ничего не ответил, пожалуй, кое-что он все же понимал с полуслова.
В эту чистку погиб Хуан. Как обычно, он задержался у подпаленного 'червячка' и принялся гурманствовать. От удовольствия даже лампочку притушил, вроде как глаза прижмурил, а может, просто не хотел видеть едомое, столь приятное на вкус. В кромешной тьме его и цапнуло. Первыми на место происшествия поспешили мы с Валентином Аскерхановичем. Валя мощным фонарем высветил всю пещеру, и я увидел извивающуюся, будто мускулистый, загнанный под блестящую кожу ручей, змею. Валя скинул огнемет, но змея с легкостью скользнула куда-то вниз, в видную только ей трещинку, расселинку, норку… Хуана осмотрел Пауль, на сей раз не спавший, а примчавшийся (Мишель все же научил его некоторым правилам приличия) на место происшествия…
– Мертвому – припарка, – непонятно сказал он и досадливо махнул рукой. Дескать, все! Финита!
Гордей Гордеич по случаю гибели Хуана закатил немыслимую речугу. Хуан, как-никак, пал на месте преступления. Полуоткрытый рот его был набит белым сочащимся мясом червя, в руке зажат нож, а на лице застыла навеки дурацкая блаженная улыбка. Так с этой улыбкой он и поволочется среди других, прочих в пасть и брюхо дракона.
– …И вот такие, как этот ваш Хуан, ебте, думают, что мы по ним заплачем!… Ни хера никто не заплачет!.. Пусть мамы их по ним плачут-рыдают, убиваются, что они таких зверолюдов смастерили, а мы