носу.
— Спокойно, но без паники. Начхать! — сказал Тарутин небрежно. — Дальше Сибири не пошлют, меньше места инженера не дадут. Благодарю за сегодняшнюю поддержку, Игорь. Ты наверняка подумал: опять надрался и повело. — Тарутин замедленно погладил грудь, договорил с усмешкой: — До безумия хочется дать кому-то в морду, но кому? В последний год у меня не выходит из головы, что мы живем как перед потопом. А в общем-то сам ты все видишь.
— Дать по морде не в прямом, конечно, смысле? — ушел от прямого ответа Дроздов. — Заехать в физиономию Козину — довольно-таки соблазнительная картина. Так что давай…
— Внушительней бы в прямом. Но слишком много надо бить морд. Сотни и тысячи. Одного Козина мало.
— К сожалению. Лучше уж дери подряд всем уши.
— Может, хватит иронии. У меня нет настроения для светской беседы.
— У меня тоже.
— Тогда что ж, — Тарутин скинул ноги с дивана и, нахмурясь, заговорил утомленно: — Каждый выбирает свою позицию. Ты с некоторых пор выбрал центр. Мне это противно. Запомни — противно.
— Выбрал центр?
— Центр — это, в сущности, оказывать и тем и другим услугу соучастия.
— Беспощадно. Проще говоря, хочешь пришпилить меня к Чернышову и «другим, прочим, которые…». Я заметил твое неудовольствие еще в Крыму. Ты был раздражен против меня.
— Мы с тобой, как это ни странно, не всегда по одну сторону баррикад. Что-то не то началось между нами не в Крыму. «Скажи, кто твоя жена, и я скажу, кем ты станешь». Было ясно, когда мы вернулись из Сибири, что ты полюбил не Юлию, а дочку академика. Вернее — цель. А она за что тебя — бесштанного инженера?
— Идиотство! Ты повторяешь эту нелепость!
Дроздов поднялся резко, сделал шаг к столу, поставил чашку, зазвеневшую о блюдце, разозленно выговорил:
— О Юлии — ни одного плохого слова! Договорились?
— Вполне. — Тарутин скрестил на груди руки и без тени насмешки подставил щеку. — Это святое. Не скажу ни слова. Можешь получить сатисфакцию.
— Пока воздержусь, — сказал Дроздов, снова садясь в кресло. — Так в чем мой центризм? — заговорил он, зажигаясь от усталой уверенности Тарутина. — Давай разберемся. Прошиб ли ты лбом стену сегодня? Нет. Ты навел некоторую панику в этом сборище факелов духа и светочей. Обозлил до слабости желудка Козина. Озадачил Битвина. До слез перепугал Чернышова. И, как видишь, чтобы ты не поносил его всенародно, он примчался к тебе изъясняться в любви. Наконец, ты вызвал злобу и ненависть своих и чужих коллег. Слышал ли ты, как они кричали тебе в спину: «Он сумасшедший! Вызовите «Скорую помощь»! У него припадок шизофрении!» Они готовы объявить тебя психбольным, новый Чацкий! Филиппиками не сделаешь нич-чего! Надо действовать иначе. Иначе, иначе!
— Как иначе? — покривился Тарутин. — Отсиживаться в кустах и ждать? Надо видеть: нас всех как стриженых баранов на бойне в один угол гонят. А мы покорно идем к концу, оскорбленные, трусливые, побежденные. Примитивное «бе» и «ме» не можем проблеять!
— Кому проблеять?
— Если мы будем ждать мессию, то через считанные годы конец всему на земле! Все разрушат нашими руками. Байкал под угрозой, Севан под угрозой, Ладожское озеро под угрозой, Аральское море перед агонией. Кара-Богаз погибает. Все водохранилища — гниль. Волга — сточная канава. Енисей — сплошная грязь. Мощный Иртыш пересыхает, коровы его переходят. Ока, Днепр, Кама, Обь, Ангара, Северная Двина, Кубань — можно ли пить из них воду, есть ли в них рыба? Сколько затоплено плодороднейших земель, пойм, лугов, невырубленных лесов, сел, деревень, городов… Сначала ведь были под проектами подписи ученых, академиков, докторов и других, прочих, которые… Потом уж начиналось строительство. Как ты думаешь — преступление это или благо? Кто командует всем этим? Вредители? Преступники? Кто первый подает команду? Я спрашиваю — преступление это или нет?
— Преступление — громко сказано. Недомыслие.
— Пошел ты! — выругался с сердцем Тарутин. — Мы поссоримся с тобой навечно! Ты еще веришь в какие-то случайные заблуждения, ошибки, недомыслие! Хохотать можно до упаду! Все ошибки — почти сознательные! Ошибочки эти ведут к гибели экономики, а потом уже — России. Министерские монополии, с которыми мы имеем дело, командуют в нашей стране миллиардами. Обещают изобилие — и десятки лет ноль целых, ноль десятых! Изобилие — в мечтах, в болтовне, в мифических цифрах. В чем же дело, а? А дело в том, что эти всесильные монополии пустят Россию по миру с протянутой рукой!
— Не слишком?
Тарутин взглянул с презрительным сожалением.
— Я тебя уже послал к хрену! Этого мало. Посылаю тебя подальше! Ты, как я думаю, — космополит, гражданин мира. А я русский — до ногтей. Поэтому не желаю гибели России. Самой многострадальной, всеми ненавидимой, ибо до предела талантливой и, стало быть, опасной. Я не умиляюсь, я знаю русский дурашливый характер. Но я его никогда не променяю ни на какой другой рационально выверенный! И если уж хочешь знать все до конца, то с некоторых пор я считаю себя в состоянии необъявленной войны со всеми этими проституирующими ничтожествами, со всей этой ведомственной мафией, которая не хочет упустить из своих рук миллиарды, власть и черную икру… И как бы они ни ненавидели меня, черт их возьми, я буду продолжать с ними войну, партизанскую!
— И нет ни Бога, ни умиротворения в своем доме? — проговорил грустно Дроздов, и в его памяти возник тот парижский ресторан, обед делегации экологов, накрахмаленные скатерти, гигантские зеркала, отражающие пышные, как хрустальные растения, люстры. Официальная скука однообразных до отупения речей, потом весенний парк в предвечернем туманце и рассказ Тарутина о монашенке во всем черном, встреченной у ворот церкви Богоматери: «Ищи умиротворение в своем доме».
— Нет! — грубовато отрезал Тарутин. — Хватит! Никого и ничего я сейчас не боюсь: ни Бога, ни черта, ни тюрьмы, ни смерти! И знаешь, что? Ни в любовь к ближнему, ни в рай земной, ни в нравственную политику я сейчас не верю. Что-то выветрилось… Меня вроде оболгали ни за грош. Может быть, мы все — обманутое поколение. Нас водят за нос. Вернее — нас предали. Иногда думаю: мог бы я быть Робеспьером? Мог. Но — без крови. Бездарных министров казнить переводом в чернорабочие. Глупцов из академиков — в дворники. Высоких администраторов — в грузчики. Жестоко, а? Мягенько, мягенько и либерально! Впрочем, у меня и кулаки чешутся. Вот какое зверское настроение — охренеешь!
«Нет, он не сейчас переступил через что-то… У него нет сомнения, и он свободен от многого».
— Я перечитал материалы по Чилиму, — сказал Дроздов. — К сожалению, ходу им Григорьев не дал. Вдова вернула их с его запиской. Вот, прочитай.
«Ну, пожалуйста, ну, пожалуйста!» — взвился в его ушах умоляющий голос Мити (будто он умолял пощадить и не мучить его), и Дроздов услышал захлебывающийся плач, сухой кашель — и, до единого слова вспомнив конец разговора с сыном, почувствовал внезапно подступающую удушливую вину перед ним. «Умиротворение? Я знаю, что Митя болен, одинок, знаю, что жить не могу без него. И я не свободен».
— Не удивлен, — безжалостно сказал Тарутин, прочитав записку и вернув ее. — О покойниках или ничего, или всю правду. Твоим бывшим тестем монополисты крутили как хотели. При помощи его безволия и его бездарных коллег изгадили половину Сибири. С его же согласия изуродовали лучшие пашни России, закопали миллиарды рублей в землю. Первые подписи от науки ставили Козин и он.
— Не забывай, что его в сороковых годах травмировали на всю жизнь, — возразил Дроздов. — Это имеет какое-то значение.
— Не имеет! — отчеканил Тарутин. — Всем этим чувствованиям и сантиментам — грош цена! Он был неглуп, но руководить институтом экологии — не руками водить в кабинете. А если нет воли гангстерам сопротивляться, то уходи к едреной бабушке. Получай пожизненно свои пятьсот академических и пописывай статейки или мемуары! Потом еще этот… его ученик… толстячок Чернышов. Лыс, как бубен, а льстил старику, как кучерявый. Предчувствую, на место Григорьева будут рекомендовать его. Очень он нужен Козину. Яша-а! — начальственно поднял голос Тарутин. — Какого святого сидишь и слушаешь, как три