— Перерыв!
Костя не сразу пошел в столовую. Он подождал в коридоре, когда мелькнет черная ряса Ивана.
— Николай Константинович!
— Что!— обернулся к нему Черкасов.
Несмотря на грим, бороду, парик, на портретное сходство, он не был сейчас Иваном. Просто усталый после работы человек. Косте припомнилась подсмотренная в сценарии фраза: «Дело трудное — дело царское».
— Я из кинотехникума... Меня наши ребята очень просили поговорить с вами. Вы у нас не выступите?
Они стояли лицом к лицу, и это был тот редкий случай, когда Костя приходилось смотреть чуть вверх, чтобы встретиться с глазами собеседника.
— Выступить?..— не сразу переспросил Черкасов.— Нет, не смогу, съемки каждую ночь, вы же сама видите. Но вот недели через две разыщите меня, я живу в гостинице «Дом Советов».
И он пошел дальше по коридору, который невысок был для него и узок.
В холодной столовой каждому ратнику выдали по миске лапши без хлеба. Лапша была горячая. Костя поставил миску на подоконник и ел стоя. Заспанная официантка, громко зевая, пронесла поднос с такими же мисками — наверх, в актерское фойе.
Костя снова держал перед собой пылающий факел.
Он слушал гневные слова Ивана и думал, что хоть майор и сказал: все, больше не переводи бумагу,— но это еще но все!.. Он пойдет в военкомат, к самому полковнику, которого он однажды видел во дворе с другими офицерами. Должен он понять, что не только статьи приказа о болезнях определяют судьбу- человека. А не поймет — Костя пойдет выше.
Маше скорей всего не придется с видом превосходства поглядывать на подруг, вынужденных пересмеиваться с безнадежными юнцами. И в кафе «Лето», на заснеженную веранду, где иногда без карточек продают суфле из соевого молока, она пойдет одна или е кем-нибудь из них. Бедная Маша...
Съемка кончилась под утро. Их отпустили, сказав, что пока можно больше не приходить.
На улице было темно. Но во многих домах тускло светились окна. Костя шагал по рельсам, не опасаясь, что его собьет трамвай,— в ту зиму трамваи в Алма-Ате не ходили. Он шел, и стало немного проясняться, ужа можно было угадать впереди сизые горы, покрытые снегом и лесом.
ЗИМНЯЯ ДОРОГА
Горючее тогда возили в глубинку из Петухова. Все же на добрые сорок километров ближе, чем из Мамлютки. Зная об этом, Костя Радоев после госпиталя со многими пересадками добрался до Петухова. И тут, на заезжем совхозном дворе, выяснилось, что Мишка Афонин утром пораньше подался в путь-дорогу на своей расхристанной и надежной только в его руках полуторке. Ждать его назад можно было через неделю-полторы. Не раньше. Говорил — ремонтироваться станет, а то и недолго на ходу рассыпаться.
Других машин в ту сторону не было и не предвиделось. Правда, в чем Косте посчастливилось — директор совхоза спешил и уехал с Михаилом, а свою постоянную пару — рослого коренника, рыжего-Буяна и молодую кобылу, гнедую Стрелку с передними ногами в белых чулках, оставил на попечение Гали Корниенковой, счетовода из центральной бухгалтерии. Она почти три недели выверяла сложные взаимные расчеты с петуховской нефтебазой.
Галя успела соскучиться по дому и торопилась, и обрадовалась, что неблизкий путь ей предстоит проделать не одной. Еще ведь как покажет себя погода. А то хоть и на директорских, с ветерком, но три или четыре раза заночуешь, пока не покажутся приземистые, утонувшие в обильно снежной зиме дома Неесаловки и пологий берег озера, невидимого под снегом.
Поднялись они рано. В синем сумраке январского рассвета ровные столбы дыма еще припирали к земле темные бревенчатые избы, тускло светились изукрашенные ледяными разводами окна. Костя бы наверняка промерз в своей шинели, «подбитой рыбьим мехом», но директор, уезжая, оставил запасной тулуп, длинный, которым можно укрыть ноги, когда сидишь.
Кошева легко плыла по наезженной дороге, Отдохнувшие и подкормленные на ночь овсом Буян и Стрелка радовались свободе, не то чтобы за кнут надо было браться, а даже и вожжами пошевеливать их не приходилось. И путь в сто семьдесят километров не казался далеким.
Костя и Галя почти не разговаривали, отгороженные друг от друга высокими мохнатыми воротниками. Многое из того, что произошло с ним за два года после отъезда из Неесаловки, он успел ей вкратце рассказать накануне вечером, когда они долго пили чай в жарко натопленной заезжей избе. И про Алма-Ату, где он начал было учиться в кинотехникуме, и про то, как в конце концов ему удалось преодолеть сопротивление военной медицинской комиссии и все-таки добиться отправки на фронт, несмотря на очки, которые носил с детства, а на фронте — в артиллерийский расчет, подносчиком снарядов. И про госпиталь: как один парень, Герой Советского Союза, ни за что не хотел носить звездочку в присутствии своего полкового товарища, говорил, что тот сделал гораздо больше во время переправы под огнем и в его присутствии,— а товарищ тоже в их госпитале лежал,— он сам себя не может считать героем. Только о самом фронте Костя не мог рассказывать, хотя Галя и спрашивала. Слишком остро все это помнилось и слишком много там было всего — и потерь, и отчаянной удали, и страха, и веры в удачу... Пока еще не мог.
Галя поделилась с ним деревенскими новостями — кому пришли похоронки, а кто вернулся хоть без ноги или без руки, а все же хозяин есть в доме... И сказала, что его дружок Афонин Миша так и не добился, чтобы его призвали. Вот и война к концу вроде близится, а он как мотался с горючим для посевной и для уборочной, так и мотается. Директор наотрез против, чтобы его разбронировать, даже в райкоме сказал: «Будете моих шоферов забирать — и меня отправляйте. Я не похуже их». Мишка хоть матерится, но должен ездить и ездить... В райвоенкомате его письменные прошения и принимать перестали... А если б добился, то-то неесаловские девки заплакали бы и запричитали! «И ты бы?..»— спросил у нее в тот вечер Костя. Но Галя только бровями ровными повела. «У меня свой есть, по кому слезы лить... В самой Германии уже воюет. Танкист. Ишо спросит с меня, почему я с вами, Константин Алексеевич, в дальней дороге в одиночку побывала», Хоть Галя приходилась ему почти ровесницей — года ка два или на три помладше,— с тех пор, как Костя, эвакуированный, после недолгого шоферства потом все-таки работал в неесаловской школе, никто из девчат не решался говорить учителю «ты» и звать просто по имени.
Впереди густыми клубами висел пар от дыхания лошадей. Можно было бы сидеть и сидеть, держа в руках ременные вожжи, и думать о заманчивом ночлеге, вспоминать случаи с собой самим и с людьми, которых ты знал. Но время от времени ноги застывали, и они с Галей по очереди, чтобы не упустить резвых лошадей, соскакивали и бежали следом за кошевкой, тяжело путаясь в полах тулупа.
Так прошел день.
На ночь они завернули з большое попутное село, к совершенно глухой старухе, которая никак не могла признать, что Галя приходится ей родней по материнской линии. Ну, признать так и не признала, но ночевать все же пустила и дала на ужин чугунок затомленной в печи картошки и кринку пахучего козьего молока.
Перед утром Костя поднялся засыпать лошадям овса, полмешка они с собой захватили, завхоз в Петухове расщедрился для директорской пары. Галя сперва сама хотела и распрягать, и выстаивать, и поить, и вообще кучерить в поездке, но скоро убедилась: Костя в своем артиллерийском расчете привык обходиться с лошадьми не хуже, чем она, и можно не бояться, что с ними что-нибудь случится и тогда директор живьем ее съест.
Когда он вернулся в избу, старуха уже гремела ухватом у сохранившей вчерашнее тепло русской печки, и Галя отбросила тулуп и поднялась, накинув на плечи платок.
Запрягли. Поехали. И снова сопровождал их неумолчный, точно у сварливой бабы, скрип полозьев. День выдался зимний, небо заволокла облачная пелена, в которой тонула степь, растворялись дымчатые березовые перелески; Костя помнил, что по-здешнему их зовут — колки. Но, хоть вчерашнего солнца и не было, а подмораживало жестче, чем накануне, и чаще, чем накануне, они соскакивали и шагали, разгоняя