заметала отпечаток Сахана в снегу и разбросанные сгустки крови.
Авдейка возвращался домой, когда его неожиданно остановила Степка.
- Постой, пацаненочек, - попросила она, - а я на тебя погляжу. Погляжу-погляжу, а там и у меня такой народится. Это бабы спокон веку пользуют - на красивое глядят. У нас-то красивого отродясь не водится, да по мне лучше человека и не придумаешь. Вот погляжу на тебя, да и рожу такого - оно б ласково. Ой, да что это - в крови ты весь! - Степка испугалась, замахала руками, отгоняя, как привидевшегося.
Авдейка, ничего не понимая, побрел дальше.
# # #
Дома Авдейка сидел в кресле 'ампир' и там молчал или плакал по Сахану. Он вспоминал дядю Петю-солдата и деда, сидевших в этом кресле до него, и знал теперь, почему они исчезли.
В комнату, как порыв весеннего ветра, влетела Оленька, старица, все поняла сразу и, перекрестившись на бабусино распятие, сказала:
- Царствие ей небесное.
- Возьми меня с собой, - попросил Авдейка.
- Куда? - спросила Оленька.
- Туда, где ты.
- Вырастешь - сам придешь, - ответила Оленька. - А сейчас я тебе сказку расскажу. Хочешь про Микиту Кожемяку?
- Нет, - ответил Авдейка. - Давай поиграем лучше. В мытаря и фарисея.
# # #
Тишина и мир остались в преображенной комнате после игры в мытаря и фарисея. Авдейка ревниво следил, чтобы мама- Машенька не передвинула чего ненароком, но однажды, вернувшись со двора, нашел потревоженную комнату, а посреди нее - два странных существа. Они восседали в кресле 'ампир', боязливо выглядывая из немыслимых воротников оранжевого цвета.
Авдейка огляделся и, убедившись, что он у себя дома, спросил:
- Вы как сюда попали?
Существа не ответили, только теснее прижались друг к другу. Из-под их роскошных шуб предательски высовывались казенные рубахи с фиолетовыми штампами детского дома.
Авдейка начинал догадываться, в чем дело, когда в комнату влетела раскрасневшаяся мама-Машенька. Натолкнувшись на сына, она тихо ахнула и остановилась, не зная, куда спрятать руки. Авдейка понял, что она торопилась не к нему, а к неведомым существам пригревшимся в кресле 'ампир'. Он сам был виноват в этом, он забыл, что люди как будто умирают, когда перестаешь их жалеть. Прижавшись к Машеньке головой, пришедшейся ей под грудь, он думал, что надо торопиться жалеть маму, пока она не ушла туда, где уже собрались все, кого он любил, где всем хорошо и никто не нуждается в утешении.
- ...сиротки, - горячо шептала Машенька. - У нас в цеху многие брали. Вот и я... А документы потом оформим...
- Что это на них? - спросил Авдейка.
- Кофты, - с готовностью объяснила Машенька. - Американские кофты, зимние, их по программе помощи прислали. Правда, они женские, зато длинные, пусть пока вместо шуб носят. А там придумаем что-нибудь, правда?
- Придумаем, - согласился Авдейка. - Живите, союзники.
- Это ж надо, какие! - воскликнула Глаша, рассматривая союзников через распахнутую дверь. - Вот, Машенька, какая жистя, кому мужики, а кому - дети.
- Мы теперь весело заживем, - ответила Машенька. - Я уже приработок подыскала, не пропадем. А скоро и война кончится.
# # #
Она кончилась, эта проклятая война, обнажившая сиротскую уязвимость людей. Она кончилась, и Машенька, давясь от рыданий, сорвала с окна черную драпировку. Она топтала ее ногами, а за окном гудел огромный растревоженный город, вспыхивавший желтыми огнями.
Война кончилась, и был победный салют, и танк Т-34, построенный на деньги Песочного дома - мертвый и угрожающий сгусток металла, - взошел на утес символом свободы.
- Это ваша война с немцами?.. - спросил Данауров.
'Да, - крупно написала сестра. - Кончилась'.
- Значит, ее нет?
'Нет'.
- Я говорил, что ее нет?
'Говорил'.
- Вот оно! - воскликнул Данауров.
Истина отрицания тронула его, как дуновение ветра: все проходит, все сгорает в мгновении, и нет миру ни прошлого, ни будущего. Ничего не было, ничего и не будет. Остальное - ложь.
Муха, ползавшая по лицу Данаурова, отливала на солнце янтарным, зеленым и фиолетовым. Она улетела. И Данауров умер. И его никогда не было.
# # #
В тот день, когда скромно похоронили усопшего Данаурова, лишенного утешительной возможности отрицать этот факт, Сахан, выросший из одежды еще на полтора месяца, вышел из отделения черепной хирургии и зажмурил глаза, утопавшие в толстом слое бинтов.
Ударившись о кирпичную кладку, он потерял сознание, а очнувшись в госпитальной палате, долго не мог понять, что произошло. Смутно припоминалось какое-то прерванное счастье и треснувший сосуд и пролитая почему-то вода, которую он пытался собрать.
Гаденыш, запустивший в него углем, поначалу остался Сахану безразличен, и только мысль о том, что Кащей опять ускользнул, подбрасывала в койке. Но сил у Сахана было немного, и злоба быстро покидала его, оставляя в непривычном покое.
Впервые имел Сахан столько досужего времени, и далось оно. ему нелегко. Нетерпеливая мысль шарила по прожитой жизни, как вор по магазинным полкам, перетряхивая разную дрянь, из-за которой и замка-то сбивать не стоило. Выходило, что все, чем ни прельщался он, за что ни пытался ухватиться, расползалось, как ветошь, оставляя зуд в ладонях.
Избегая думать о себе, Сахан присматривался к лежавшим в палате сорока фронтовикам с черепными ранениями, полученными на последних вершках войны. Головами, наглухо замотанными в бинты, напоминали они сорок чудовищных коконов, и Сахан рассмеялся, представив, что из таких может вылупиться. Боль в лице умерила его восторг, он принялся вслушиваться в нечленораздельные беседы раненых и скоро навострился распознавать простую и угрожающую правду войны, скрытую под обильным враньем, как лица под бинтами. Бессмысленная ложь раздражала Сахана, пока он не понял, что фронтовое прошлое - единственный капитал этих изувеченных мужиков, монета, которую они всячески золотили своей убогой фантазией. Об ожидавшей их 'гражданке' солдаты отзывались с пренебрежением, за которым легко угадывалась тревога. Никто из них не успел получить до войны ни толкового образования, ни профессии - и под будущее всех сорока не отдал бы Сахан и стертой монеты.
Планы же фронтовиков на дальнейшую жизнь отличались детской жадностью и неустойчивостью. Тот, что до армии плотничал, собирался выучиться на краснодеревщика или, почему-то, на зубного техника; бывший танкист, механик-водитель, хрипел, что на трактор его не загонишь, что не дурак и пропишется в Москве, а там не меньше как в ювелиры пойдет; колхозник с двумя классами, по случаю разграбивший в Венгрии часовую лавку, был настолько потрясен совершенством и точностью малюсенького механизма, что не хотел никуда, кроме как в часовщики; люди потрезвее мылились поближе к деньгам - в заготовители или кладовщики, а один - так прямо в управляющие. Мужик, правда, попался покладистый, и чем управлять, было ему до лампочки.
Похохатывая про себя над этими карьеристами, Сахан с интересом прислушивался к обожженному солдатику, который хотел делать куклы. Он быстро терял зрение, да потому, наверное, и говорил о куклах без конца, что боялся ослепнуть, - но Сахана порадовал. 'Вот бы с людей делать эти куклы, - подумал он. - Уж такие уроды получатся - животики надорвешь'.
Окончательно ослепнув, солдатик покинул палату, а оставшиеся из суеверия перестали говорить о будущем и молча всматривались в него своими обезображенными лицами. Проследив мыслью расчеты каждого солдата, Сахан увидел сорок ошибок, сорок человеческих неудач и ощутил в своем понимании жизни какое-то мрачное величие. Ему было ясно, что не ювелирами и управляющими быть этим изуродованным мужикам, а черными работягами и спиваться от тоски по войне, в которой они были не шестерками, а спасителями Отечества - молодыми, одолевшими страх и настолько удачливыми, что живыми из нее вышли.
'Вы, бедняги, счастливый билетик у судьбы вытянули, - думал Сахан, - и надеетесь дальше таскать без продыха. Нет, милые, дважды так не фартит. Войну в солдатах проишачили, не поднялись, а на другие пути припозднились - к ним с молодости готовиться надо'.
И все же Сахан завидовал этим нелепым карьеристам, этим списанным солдатам, пугающимся собственных лиц. Опасаясь будущего, они желали его со всей страстью случайно сохраненной жизни - а он не желал. Устав от себя, он шаг за шагом проследил мыслью сорок чужих путей, изжил сорок жизней - и, сорок раз обманывая судьбу, упирался в то маленькое, серенькое, неминуемое, что мирно лежало в сухарях насмешкой над человеческими усилиями.
Но солдаты не далеко выглядывали из своих коконов. Привыкнув за четыре года войны жить часом, они разве что под ноги себе заглядывали - ложбинку сыскать да и плюхнуться. 'И не им чета люди тем же живы, - думал Сахан. Найдут по себе занятие - и зароются в него с головой, только бы чего лишнего не высмотреть. Наградили бы меня талантиком - может, я я бы зарылся. Игрался себе, как дитя, с расчетами какими или измерениями, да пуп почесывал. Но обнесли меня - вот и стою, словно на юру, и другого дела не имею, как по сторонам озираться. А люди копаются, как кроты, до клада не дороют, так корешок погрызут. И увечные, и горбатые, а перемогаются потихоньку. Вон мужички мои, до мозгов продырявлены, а ржут - лошадь позавидует. Да только с души меня воротит от их радости'.
Воротило Сахана от бесконечной травли о бабах. Ею покрывалось все - тоска по дому, страх перед операцией, бессонница, боль и .само уродство. Солдаты говорили о них, перебивая друг друга и друг от друга распаляясь, и тоща призраки женщин - русских и хохлушек, немок и полек, чешек, румынок и мадьярок - наполняли палату, безудержно отдаваясь этим глухим, слепым,